Но это не всегда было по вкусу ее супругу, чья страстная любовь нередко омрачалась недоверием. Трубадуру Маркабрюну довелось узнать это на собственной шкуре.
Маркабрюн был типичной для своего времени фигурой. Это был подкидыш, выросший где-то в Гаскони; его прозвали пустожор. Серкамон, приближенный ко двору Гильома X Аквитанского, приобщил мальчика к поэзии, и талант его расцвел, песни его зазвучали повсюду, от Кастилии до берегов Луары. Алиенора пригласила ко двору Маркабрюна несмотря на то, что ее муж это не слишком одобрял. Но ведь трубадур непременно должен быть влюблен в прекрасную Даму, вдохновляющую его поззию, чтобы говорить об этом в пламенных строфах. И в один прекрасный день Людовик рассердился. Он без долгих церемоний отослал трубадура восвояси, и тот, как мог, отомстил за себя коварными строками: дерево, как он выразился, уродилось
Высоким и раскидистым, полным ветвей и листьев
… И, расползаясь во все стороны,
Добралось от Франции до Пуатье
… Его корень — Злоба,
Заставляющая Юность умолкнуть…
Впрочем, Людовик с некоторых пор сильно изменился. Он явно испытал потрясение во время той злополучной истории в Витри. Праздники прекратились, больше не было ни танцев, ни пиров, ни стихов, ни песен; король был мрачен и одержим раскаянием, он постился несколько дней в неделю и постоянно — кстати и некстати — твердил молитвы. По случаю открытия хоров в Сен-Дени он решил подарить Сугерию чудесную хрустальную чашу, оправленную в золото, которую сам получил в подарок от Алиеноры. Он начал подумывать о том, чтобы снова призвать старого аббата на совет и теперь — здесь у Алиеноры сомнений не оставалось! — это означало, что ее собственное влияние начинает уменьшаться. Благодаря Сугерию уже был заключен мир с Тибо, графом Шампани, и, после смерти Иннокентия II, король поспешил покорно склониться перед новым папой. «Иногда мне кажется, что я вышла замуж за монаха», — признавалась Алиенора своим близким.
А еще глубже под всем этим залегла глухая тревога, терзавшая молодую чету. Лоб Алиеноры временами прорезала складка: у двадцатидвухлетней королевы не могло быть морщин, и эта складка, несомненно, говорила о том, как серьезно она озабочена. Дело в том, что у королевской четы не было детей. В самое первое время после свадьбы появилась надежда, которая вскоре погасла. Вокруг них начинали перешептываться (а ухо Алиеноры улавливало любой шепот), начинали поговаривать, что этот брак, на который возлагали столько надежд, вполне может оказаться не таким уж выгодным для королевства: большие расходы, войны, в которых обвиняли королеву, заставлявшую их развязывать по своей прихоти, отсутствие наследника, способного обеспечить будущее династии…
И в голове Алиеноры сложился план. Настоятели всех крупнейших монастырей королевства будут присутствовать на церемонии, которую Сугерий хотел окружить невиданным блеском. Воспользовавшись этим случаем, она попросила о встрече наедине с Бернардом Клервоским. Ее притягивал этот святой человек, которого толпа обожествляла и который властным тоном разговаривал с ее мужем, — должно быть, ее влекло к нему скорее любопытство, чем преклонение. Отец Алиеноры уже пытался в свое время противостоять Бернарду Клервоскому. Эта история осталась в анналах Аквитании. Однажды в Партене Гильом X, на которого аббат обрушил свой гнев, при полном вооружении ворвался в церковь, где тот служил мессу. Но аббат двинулся ему навстречу с дароносицей и облаткой в руках, — и герцог, покорившись силе, исходившей от этого пламенного создания, внезапно рухнул к его ногам, охваченный раскаянием. Власть этого мира так же не могла устоять перед святым Бернаром, как и небесное владычество.
Видимо, Алиенора почувствовала, что нуждается в заступничестве святого человека перед Богом и людьми. Она хотела иметь ребенка — ребенка, которому она сумела бы привить честолюбие и вкус к роскоши, без которых не стать великим королем, — а кроме того, она хотела, чтобы было снято отлучение от церкви ее сестры и супруга. И кто, если не Бернард Клервоский, мог наилучшим образом исполнить оба ее желания?
* * *
Церемония завершилась, и, как и предвидел Сугерий, этот день стал незабываемой датой как в истории Церкви, так и в истории искусства. В самом деле, для людей XII в. церковь Сен-Дени была примерно тем же, что церковь в Асси, Вансе или Роншане в наши дни: они отдавали себе отчет в том, что она представляла собой нечто новое в искусстве. И действительно, впервые в здании таких размеров свод опирался на стрельчатые арки. Прелаты, приглашенные для участия в церемонии, — некоторые из них, как, например, епископ Кентерберийский, прибыли издалека, и Алиенора, наверное, с удовольствием увидела среди них Жоффруа де Лору, архиепископа Бордо, благословившего ее брак, — должны были извлечь из этого урок, и многие из них, вернувшись в свои епархии, решили перестроить, используя новый архитектурный прием, соборы, ставшие слишком тесными для населения, которое росло с невероятной быстротой. Использование стрельчатых арок позволяло смело уменьшать толщину несущих стен, и двадцать алтарей, которые предстояло торжественно освятить в этот день, были залиты потоками света: проходя через витражи, он дробился на разноцветные лучи и ложился на камень ослепительно яркими пятнами. В центре, на главном алтаре, сверкал великолепный золотой крест (шестиметровой высоты), установленный на позолоченной медной опоре и весь искрящийся эмалевыми вставками, драгоценными камнями и жемчугом: это был шедевр работы лотарингских ювелиров, самых прославленных в то время мастеров, которые трудились над ним больше двух лет. Это совершенно завораживающее зрелище, сопровождавшееся пением псалмов, и глас толпы, перекликавшийся с хором из нескольких сотен священников, и свойственная тому времени атмосфера религиозного усердия, — все вместе не могло не произвести на присутствующих сильного впечатления. Здание, хоть и было очень просторным, не могло вместить всех, толпа теснилась и кипела вокруг, и, когда процессия священников вышла из дверей церкви, чтобы окропить святой водой стены снаружи, глазам присутствующих предстала более чем удивительная картина: сам король, присоединившись к своим сержантам, расчищал путь для процессии! Впрочем, в тот день Людовику VII не раз представлялась возможность проявить усердие: когда епископы, отправились за раками, содержавшими «святые мощи» — останки святого Дионисия и его спутников, — он поспешил приблизиться и попросил, чтобы ему позволили самому нести серебряный ковчег святого Дионисия. «Никогда, — пишет Сугерий, — никогда еще не видывали более торжественной и волнующей процессии, и никогда присутствующих не охватывала столь же высокая радость».
Можно представить себе, что по крайней мере некоторые из присутствовавших при этом с тревогой поглядывали в сторону Бернарда Клервоского, спрашивая себя, как-то он отнесется к подобному изобилию золота, драгоценных камней и роскошных литургических облачений, — ведь он с беспримерной суровостью клеймил стремление прелатов к роскоши и дошел до того, что запретил делать цветные витражи в цистерцианских церквях: высшее покаяние для человека его времени! На самом же деле, как бы ни были далеки друг от друга эти два человека — Бернард и Сугерий — между ними царило полное согласие. За двадцать лет до того Сугерий, вняв голосу святого Бернарда, полностью пересмотрел свой образ жизни. В том, что касалось лично его, он повиновался решительному призыву к евангельской бедности, с которым цистерцианец обратился к Церкви своего времени: с тех пор из кельи настоятеля Сен-Дени было изгнано все, кроме распятия, а питался он так же скудно, как любой из монахов. Но всю свою страсть к роскоши он перенес на монастырскую церковь.
И невозможно понять Алиенору, если не учитывать этого фона, неотделимого как от нее самой, так и от ее эпохи: любви к роскоши, заметной везде и во всем, от церквей, сверху донизу украшенных росписями и озаренных огнями тысяч свечей, играющими на драгоценных крестах, до рыцарских романов, в которых герои в сверкающих доспехах вступали в невероятные битвы и предавались ослепительным грезам. Черта эпохи, проявлявшаяся в самых различных формах, от мистики света, которая впоследствии расцветет как в готической архитектуре, так и в серьезнейших философских трактатах, таких, как труды Робера Гроссетеста или святого Бонавентуры, до пристрастия к «gold and glitter», ко всему, что блестит и сверкает, — сказывалась на мышлении того времени, и Алиенора, несомненно, испытала на себе ее влияние, о чем свидетельствуют ее жизнь и ее склонности. Она должна была как нельзя лучше чувствовать себя в обстановке, которую Сугерий воспел в восторженных строках, играя словами, как солнце играло на драгоценных камнях, в изобилии украшавших здание…