* * *
Голос в глубине склада нарастал, приближался. Но усилившийся дождь хлестал по крыше так, что едва не перекрывал этот голос, и человек почти кричал в шумном воздухе:
— Эй! Ушел что ли?! Эй! — И добавлял чуть тише, почти неразличимо: — Какого же хрена я перся…
Голос разбудил Глушкова. Солдат открыл глаза и некоторое время лежал, не шевелясь, прислушиваясь к приближающимся звукам. А когда приподнял голову, залитую вязкой тяжелой жижей, и выглянул из своего гнезда, увидел яркий луч фонарика. Луч мгновенно пролетал от стены к стене, и тени от опорных столбов метались, похожие на пугливых стремительных чудищ. Когда луч попал в лицо Глушкова, тени и вся ночь со всей бесполезной тьмой — все исчезло, провалилось в светящийся колодец. Глушков заслонился рукой .
— А я кричу… Думал, ушел, — сказал приблизившийся человек. — А ты вон где… — Он по-прежнему светил фонариком в лицо солдата.
Увидев этого промерзшего мальчишку, жмурившегося от яркого света, Скосов и сам поежился, будто почувствовал чужие мурашки. И ему подумалось, что, может быть, это неожиданное сопереживание чужого холода и есть жалость. А всего минуту назад, когда он подходил к складу, пригнувшись от дождя, хлеставшего по лицу, он и не полагал, что из его холодного раздражения может родиться сочувствие. Напротив, он надеялся не застать солдата в складе. Эта надежда родилась в Скосове еще по дороге к дому, когда он погонял тяжелую пресыщенную травами корову, то и дело ронявшую позади себя зеленые жидкие лепешки. Корову он нашел всего через несколько минут после того, как первый раз увидел солдата. Но за эти минуты он успел горько пожалеть о том, что задал опрометчивый, ко многому обязывающий вопрос: “Есть хочешь?” И Скосов тянул время. Он не торопил, несмотря на усиливающийся дождь, ленивое животное, которое часто останавливалось и срывало толстыми мягкими губами мокрую траву. А потом, дома, долго управлялся по хозяйству, кормил скотину, чистил сарай. Затем лежал на полу, подстелив телогрейку, у горячей печи, курил в поддувало и листал книгу, делая вид, что читает, а на самом деле ждал, когда ворчливая супруга его — полная страдающая одышкой женщина — уляжется спать. Но даже услышав ее ровный храп из спальни, который разросся, наполняя дом до последнего уголка, Скосов продолжал смотреть в книгу и думал, что самым разумным было бы никуда не ходить, а спокойно улечься в кровать и беззаботно захрапеть в унисон своей ни о чем не ведавшей супруге.
Он заставил себя подняться, собрал в полиэтиленовый пакет еды, тихо оделся и вышел. Он достаточно предоставил солдату времени уйти, но тот остался.
В пакет Скосов положил несколько холодных котлет, пару ломтей хлеба и пол-литровую банку молока. Теперь же, усевшись рядом с солдатом, подсвечивая в сторону фонариком, он смотрел, как тот глотал большие куски, запивал молоком и опять пихал в рот куски котлеты и хлеба, и не мог жевать: куски без задержки проскальзывали в пищевод и обрушивались еще в какую-то внутреннюю пасть, самостоятельно чавкающую, урчащую, шевелящуюся в животе.
— Да куда ты спешишь? Плохо будет, — грубовато увещевал Скосов, на что Глушков кое-как отвечал набитым ртом:
— Три дня… не ел…
— Почему три дня? А рыба? В речках полно рыбы, можно брать руками.
Глушков пожимал плечами.
— Да, какая рыба… — качал головой Скосов. — Куда ты, безрукий, вообще рыпался?… Какой еще побег?… Сидел бы в казарме, драил нужник… А ты в бега… Зачем? Куда тебе такому? — Он замолчал, поглаживая рассеянной рукой, словно чешую холодного животного, круглый фонарь, лежащий на коленях, и произнес так же задумчиво: — Нет воли… Остров. Кругом океан… А вы все бежите и бежите, и не можете понять…
Но Глушков почти не слышал этого странного человека. Он сосредоточился на огромной, величиной с ладонь, котлете. И наконец Скосов с раздражением отобрал пакет. Глушков замычал, потянулся к ускользающей еде, но Скосов прикрикнул:
— Хватит… Потом доешь, никуда не денется.
Солдат сконфужено затих. Пасть в животе недовольно постанывала.
Некоторое время сидели молча, слушали дождь, тарабанивший по крыше. И Скосов думал, что эта его возня с беглым солдатом, наверное, совсем лишена смысла — итог всех побегов на острове был неизменным: либо, оголодав, дезертиры сдавались сами, либо их сдавали местные жители, заметившие мелькнувшую в кустах шинельку.
Он выключил фонарик, и напряженное небритое мясистое лицо его, подсвеченное красным огоньком сигареты, стало казаться Глушкову раскаленной на огне железной маской. Сам же Глушков расслабленно привалился к стене, и Скосов не видел солдата в темноте. Скосову трудно было говорить с невидимым человеком, и он думал о себе, о том, что всю жизнь служил опорой для разных людей — как столб, подпирающий крышу в этом складе. С год назад он приютил двух совершенно чужих людей, молодую пару, погорельцев, у которых в огне погибло небогатое, не успевшее нарасти добро. И когда спустя несколько месяцев им выделили часть старой хибары, ничем не уступающей сгоревшей, они в спешке переезда просто забыли сказать ему спасибо. Да и теперь почему-то обходили Скосова стороной, здоровались скромными торопливыми кивочками, словно он уличил их в чем-то постыдном. А он по-прежнему делал приветливый вид и не понимал их.
Он старался не обижаться на многих людей, которым помогал, распахивая перед ними душу, и которые воспринимали это как должное, мимоходом. Скосов давно догадался, что люди обладают полезным свойством: при виде подставленных плеч взбираться на них, не задумываясь. Вероятно, это было его слабодушием, или самоедским упрямством — ему было безразлично, какую формулировку ни принять. Но он и теперь слабодушничал, не имея решимости взять этого мальчишку за шкирку и отвести в гарнизон или, что было бы куда проще и безболезненнее, вообще не ввязываться в это дело. Оставить пакет с едой и уйти бы, ведь он ничего не обещал солдату — только накормить. Но возбуждалось в нем и другое — подспудное и истинное, в чем ему тяжело бывало сознаться самому себе, — самодовольство, которое, может быть, и служило настоящей причиной его характера — жертвовать чем-то было приятно, было сродни ощущению сладкой сытости.
Скосов еще ничего не успел придумать, никакого будущего, он просто, как всегда, ринулся с головой в предстоящую неизвестность. А Глушков, полусонно сидевший рядом, видел, как лицо этого человека, красное от сигаретного уголька, дрогнуло и, кажется, улыбнулось.
— А что же потом? — спросил Скосов.
Глушков громко заворочался, и Скосов добавил с мрачноватой ухмылкой:
— Наломал дров и молчишь…
— А что потом? — вдруг, невольно хихикнув, откликнулся солдат. — Я бы потом поспал…
Скосов удивился:
— Смотрите на него: ожил. Шутник хренов… Поспал бы… А колыбельную тебе не спеть? — Он включил фонарик, посветил в сморщившееся лицо солдата. — Как дальше жить думаешь?
Глушков отвернулся от фонарика, сказал тихо и упрямо:
— Я назад не вернусь…
— Не вернешься, — передразнил Скосов. — В лесу поселишься?
— Хотя бы и в лесу…
Скосов покачал головой:
— Посадят тебя, балбеса, за стрельбу. Кого-то там стеклом порезало, в санчасть угодил. Начальству стало известно.
— Не посадят, — буркнул Глушков. — Я не вернусь…
Скосов поднялся, стал отряхиваться от налипшего на одежду мусора.
— Вставай. Пойдем.
— Куда? — насторожился Глушков.
— Куда-куда… Молчи теперь и делай, что скажу. В плохое место не приведу. — И слова больше не сказав, не оборачиваясь, рыбак направился к выходу. Лучик поплыл сквозь тьму. Глушков увидел, как неожиданно стал удаляться теплый желтый огонек, и сам грубо, тяжело подался следом, разрушая уже не нужное убежище. Неуверенно поплелся следом.
Скосов повел солдата не к поселку, а в противоположную сторону, но Глушков ничего не стал спрашивать, он поднял ворот шинели и покорно побрел следом. Он не знал, что припертый к морю поселок был разделен пополам длинным прудом, и, чтобы не идти вдоль дамбы под ярким фонарем на столбе, Скосов решил обогнуть пруд полями. Ветер нес от моря холодную водяную взвесь, и Глушков окончательно пробудился. Он еле поспевал за желтым пятном фонарика, которое аккуратно нес перед собой неизвестный. А Скосов слышал сзади торопливые заплетающиеся шаги и старался идти медленнее, временами он останавливался, как будто раздумывая, какую тропу выбрать.