Вдову, повязанную платком, с распухшим, как у залежалого трупа, лицом, с торчащими из-под платка волосами, посадили рядом. Каждый входивший прятал глаза, чтобы не видеть это непохмеленное существо в черном платке. Она сидела безучастная к окружающему, придумывая себе значение для покойного, потом она еще немного, по инерции, поплакала. Ей становилось тягостно от долгого безделья и, всхлипнув, она спросила Скосова:
— А гроб когда ж? Да там… венки?
— Все будет. Не думай.
Гроб, обитый красным ситцем, поселковый плотник изготовил к полудню. Гену уложили в него, и теперь из гроба торчало лишь белое худое лицо с вздернутым носом — бездарный горький горельеф смерти. Вдова несколько оживилась во время препровождения покойного в гроб, но через минуту на нее вновь навалилась тяжесть, словно кто-то посторонний присутствовал в груди женщины, мешая ей свободно дышать жизнью. Когда под окнами протарахтел мотоцикл и Скосов внес в дом ящик с водкой, в женщине затеплилась радость.
— Вот, — сказал Скосов, — контора деньжат подбросила… И мы скинулись… Ты выпей.
Женщины, готовившие покойного, взяли по бутылке и ушли, осталось несколько рыбаков. Рыбаки расселись прямо на полу в уголке комнаты. Юлия, охнув, придвинулась с табуретом.
— Царство ему, значит… — сказал кто-то тихо.
Все выпили, кроме Юлии. Она терпеливо выдержала паузу, и на глаза ее каплями выступило умиление.
— Спасибо, ребят… Прям не знаю… Ну… спасибо вам. Пришли, вот… — Почувствовала водку во рту, как течет она в горло и душит того постороннего, мешавшего ей легко дышать. Протянула пустой стакан за второй порцией, ей нестерпимо захотелось сию же минуту напиться и забыть обо всем на свете. Скосов с пониманием опрокинул в стакан бутылку. И еще двести граммов полилось на голову маленькому и испуганному, обитавшему последние минуты в душе женщины. Теперь он, маленький ангел благоразумия, живущий в каждом человеке, подыхал, обожжённый и скрюченный, как чахлый листок клевера. Мужики, боясь нарушить тишину смерти, ушли во двор. Там долго галдели, расправляясь с водкой. И Юлия уже не слышала, как потонули в сером пространстве вечера их голоса. Она спала.
Два венка Толик Махалкин принес, когда все уже разошлись. Толик долго сколачивал из реек треугольники, ладил еловые лапы и теперь сам же радовался удавшейся красоте. Он пришел в опустевший дом, где находились труп и спящая вдова. Женщина в вольном сне раскинула ноги, и Толик стыдливо перевел глаза с задранного подола на торжественное лицо покойного.
— Юль, — Толик кашлянул и вновь покосился на розовые бедра, обнаженные во время случайного сновидения. Женщина не отреагировала на оклик.
Рыбак тихо подошел к ней и потряс за плечо. Пухлые губы чмокнули неразборчивым звуком, она слабо шевельнулась, но Толик почувствовал, что сознание ее улетало еще дальше от действительности. Тогда он выпрямился, чуть не саданувшись о низкий потолок теменем, подвигал в воздухе нерешительными грубыми пальцами, а затем провел ими по мягкой ноге под подол, еще выше задирая его. Осторожно ступая, Толик двинулся мимо стола, брезгливо морщась на вчерашнего человека. Но у двери он уже забыл о существовании покойника. Не спуская жадного взора со спящей женщины, он закрыл дверь на крючок. К удовольствию своей плоти он не знал, что в женщине еще хранились остатки тепла ее мужа. И Толик не почувствовал брезгливости. Через семь минут, топая домой, Толик бессвязно думал: “А чё было? Да ничего… Помер мужик… А я-то живой пока…”
На третий день, сразу после похорон, размалеванное небрежными красками небо загустело, пошел мелкий дождь. Люди почувствовали его облегчающую силу — дождь на время словно отмывал пространство от налета смерти.
Скосов пробыл на поминках недолго, незаметно ушел. Он стоял на пороге своего дома совершенно трезвый, подслеповато щурился на одинокую увядающую в пелене скалу, и ему казалось, что клок тумана на голой вершине оседает под напором мороси. Туман перемешивался с дождевыми каплями и впитывался в трещины. Скосов думал, что так же незаметно истаивают из жизни люди, унося в забвение жуткий страх, из которого сотканы их души. Так же незаметно исчез Гена, и завтра о нем уже никто не вспомнит. Но Скосов не испытывал жалости. Он говорил сам себе в оправдание: “Такова жизнь… — Но сам же себя остерегающе спрашивал: — Жизнь или смерть?” Жизнь и смерть были замешены в густое тесто бытия — отделить одно от другого было нельзя, и Скосов делал, что мог: радовался приближению солнца — работал ветер, очищая небо от пасмурной скверны, светлела полоса у горизонта, и одинокая скала расцветала застывшим магматическим пурпуром.