Что же заставило Сада демонстрировать порок во всем его инфернальном великолепии?
На этот вопрос мы, кажется, можем найти ответ у самого писателя. "Я должен, наконец, ответить на упрек,-- пишет он в "Мысли о романах",-- который мне был сделан, когда появилась "Алина и Валькур". Мое перо, говорят, слишком остро, я наделяю порок слишком отвратительными чертами; хотите знать почему? Я не хочу, чтобы любили порок, и у меня нет, в отличие от Кребийона и Дора, опасного плана заставить женщин восхищаться особами, которые их обманывают, я хочу, напротив, чтобы они их ненавидели; это единственное средство, которое сможет уберечь женщину; и ради этого я сделал тех из моих героев, которые следуют стезею порока, столь ужасающими, что они не внушают ни жалости, ни любви". Далее Сад пишет: "Я хочу, чтобы его (имеется в виду преступление.-- В. Е.) ясно видели, чтобы его страшились, чтобы его ненавидели, и я не знаю другого пути достичь этой цели, как показать его во всей жути, которой оно характеризуется. Несчастье тем, кто его окружает розами".
Великолепная гуманистическая программа! Сад не мочит роз в сточной канаве, он шлет несчастье на головы тех, кто порок "окружает розами". Так неужели Ж. Лели все-таки прав: Сад -- гуманист? Гуманист, как известный персонаж "Волшебной горы", который мечтал о создании энциклопедии порока ради его сокрушения... Но тогда почему же в следующей строке "Мысли о романах" Сад отказывается от авторства "Несчастий добродетели": "Так пусть мне больше не приписывают романа о Ж...; никогда я не писал подобных вещей, никогда, безусловно, и не буду писать..."? Не потому ли, что если достаточно "невинный" роман "Алина и Валькур" можно защитить, прикрывшись гуманными намерениями, то в истории Жюстины настолько обнажена главная идея, выраженная в самом названии, что роман "спасти" невозможно никак?
Выпад Сада против порока и его носителей можно считать хитроумной уловкой на основании того, что в своем творчестве Сад не предложил и даже не попытался предложить никакой серьезной альтернативы пороку. Добродетель? В представлении Сада добродетель была связана с христианской моралью и "богом". Отвернувшись от этих "химер", Сад отвернулся и от нее, достаточно показав ее немощность в истории Жюстины. Он сомневался в самодостаточности добродетели. "Ты хочешь, чтобы вся вселенная была добродетельной,-- философствует он в одном письме,-- и не чувствуешь, что все бы моментально погибло, если бы на земле существовала одна добродетель". Размышления Сада невольно вызывают в памяти воспоминание о ночном госте Ивана Карамазова, уверявшего, что без существования зла история бы закончилась... Но если Достоевский не удовлетворился софизмами черта, то Сад, напротив, покорился показавшейся ому очевидной мысли о необходимости присутствия зла в мире. Он оказался заворожен, загипнотизирован ею и не нашел ничего иного, как чистосердечно возвестить о неистребимости и торжестве зла, которому в своем творчестве предоставил такие полномочия, каких оно еще никогда не получало в искусстве.
Итак, Сад ставит грандиозную мистерию о торжестве зла. Ее играют в полутьме, посреди декораций, изображающих подвалы заброшенных замков. Сад пристально следит лишь за логикой триумфального развития эгоистической страсти, сметающей все на своем пути. Вот почему Сад ценит и любит порядок даже в самом диком загуле, в самой сумасшедшей оргии.
Его ведущие актеры прилежны; они хорошо знают свои роли, не несут "отсебятины", не увлекаются экспромтом; они во всем следуют установкам своего режиссера-моралиста. Что ж, тем явственнее оказывается его ошибка: самостийное зло, лишенное творческого начала, истощив свои силы, выжатое как лимон, не спросясь ничьего дозволения, кончает самоуничтожением.
Покидая зрительный зал после конца представления, гуманистический оппонент Сада может торжествовать: философия "интегрального эгоизма" с треском провалилась; зло не прошло!
Отпразднуем, однако, это торжество сдержанно.
Оно не должно послужить поводом для того, чтобы творчество Сада стало достоянием "массовой культуры" (в результате вульгарных экранизаций или изданий сокращенных вариантов книг), которая позаботится об изъятии философского содержания из произведений маркиза ради выпячивания "порнографического" элемента и эффектных кровопусканий. Совершенно прав был М. Бланшо, утверждавший в письме к коллоквиуму ученых в Эксе, что нельзя "привыкать к Саду".
Вместе с тем Сад -- это этап европейской культуры. Сюрреалисты не зря называли его "освободителем". Культура должна пройти через проблематику Сада, вербализировать эротическую стихию, определить логику сексуальных фантазий. Лишь при условии богатого знания о законах эротики, уничтожения ханжеских табу, свободного владения языком страстей, наконец, такой ментальности, которая позволяет читать Сада не столько как порнографическое откровение, занятное само по себе, сколько философское кредо наслажденца, можно преодолеть ту болезнь немоты, которая сковывает "смущающуюся" культуру. К сожалению, русская культура не богата развитой эротической речью, ее представления об эротике достаточно скудны, зачастую примитивны, построены на целой системе предрассудков, ее пугают "недозволенные" видения. Можно, конечно, гордиться своей затянувшейся "невинностью", находить в ней особую прелесть, но порой эта "невинность" уж слишком сильно напоминает невежество.
Торжество гуманистического оппонента Сада только тогда не будет опрометчивым, когда он в достаточной мере определит условия, при которых возникает феномен садизма, и углубит свой анализ причин, его порождающих, оставаясь, естественно, нетерпимым к любым формам садизма.