— Ну, а теперь, когда мы с вами познакомились, давайте поговорим и о деле, ради которого пришлось вас потревожить, — словно спохватился вдруг Головин. — Вы, наверное, догадываетесь, зачем я вас вызвал?
Демченко уклонилась от прямого ответа.
— Вам виднее…
— Хорошо, тогда я вам объясню. Дело касается ваших показаний на суде относительно Санько. Вы действительно видели его в вечер убийства в Христовом?
Демченко затеребила бахрому платка.
— Видела!
— Я бы попросил рассказать об этом подробнее.
— А что же такое необыкновенное рассказывать! Был в Христовом, и все! Видела я его, на улице встретила… Зря вы человека таскаете, напраслину на него возвели.
— Поймите, Катя, такой ответ не может нас удовлетворить. Вы говорите, что мы зря арестовали Санько. Выходит, вы хотите помочь напрасно обвиненному человеку. А рассказать, где и как его встретили, отказываетесь. Как же мы тогда можем поверить вашему свидетельству? Невольно напрашивается мысль, что вы обознались, нетвердо помните, что действительно видели Санько именно в тот вечер. Тем более что и муж ваш утверждает, что Санько к нему не заходил.
— Муж в этот вечер поздно домой вернулся. Он скот на мясокомбинат гонял, — поспешно сказала Демченко.
— Значит, Санько заходил к вам домой в отсутствие мужа? Почему же вы об этом не сказали на следствии? И только что заявили, будто встретили Санько на улице?
Демченко судорожно глотнула воздух, хотела что-то сказать и вдруг закрыла лицо руками.
— Как же я могла сказать, если у меня муж, дети… Неужели вы не понимаете? — сквозь слезы выкрикнула она. — Ведь позор-то какой, стыд! Никогда бы никому не призналась, кабы не жаль безвинного человека. До самого суда не знала, что пойду свидетелем объявлюсь. Все от совести своей хоронилась. Да и на суде-то, небось знаете, все путалась, все про встречу на улице говорила.
— Понимаю, Катя, что вам нелегко во всем признаться. И хочу вам объяснить: разбивать вашу семейную жизнь мы не собираемся. То, что случилось, дело вашей совести. От суда вы можете потребовать, чтобы свои показания вы давали при закрытых дверях. О ваших показаниях на следствии никто не узнает. Можете не боясь рассказать все откровенно.
И Катерина Демченко рассказала.
Это была повесть о двух запутавшихся, слабовольных людях, стыдящихся и самих себя и своих близких, перед которыми они должны были лицемерить. Однако ее показания со всей очевидностью подтверждали, что в памятный вечер Санько действительно в селе Веселом не был.
Выходя из кабинета председателя сельсовета, где происходила эта беседа, Катя задержалась в дверях. Полковник заметил: глаза ее просветлели, плечи расправились шире, словно сбросила она груз, который давил ее непосильной тяжестью.
— Вы теперь, товарищ полковник, конечно, понятия низкого обо мне, — сказала она с робкой улыбкой и остановилась, подыскивая слова. — Только я хочу сказать: словно затмение с меня сошло. Уж так наказнилась, уж так намучилась… Вместе бы с кожей сняла с себя позор… Вы не думайте, что я такая… совсем пропащая… нет!
— Ну что вы, Катя! — дружески улыбнулся полковник. — У вас хватило мужества сознаться и спасти человека. Это многое значит. По-иному будете смотреть теперь на жизнь.
У крыльца сельсовета полковника уже ждали в машине Клебанов и Григорьев. Он уступил капитану первое сиденье и занял место рядом со своим заместителем. По дороге он сухо изложил Клебанову суть показаний свидетельницы, приказал уточнить ряд фактов, о которых она говорила, и в заключение сказал:
— Проверить все утром и завтра же отпустить Санько. Да лично перед ним извинитесь. Ежедневно мне докладывать о дальнейшем ходе следствия по. делу об убийстве в селе Веселое. О том, что произошло, мы поговорим особо.
Долго в эту ночь не мог заснуть Александр Петрович Головин. Мучительный стыд жег ему душу.
«Как же я не разгадал Клебанова раньше? — спрашивал он себя, ворочаясь с боку на бок. — Не замечал его чванливой самоуверенности, показной возни с бумагами, холодка, с которым он относился к работе? Это его невозмутимое спокойствие я воспринимал как выдержку, умение владеть собой. Оказывается, за ним крылось равнодушие… И ведь были же у меня основания присмотреться к нему попристальнее. Да, были…»
И Александру Петровичу вспомнилась первая встреча с Клебановым и неприятное впечатление, которое Клебанов тогда на него произвел.
Два года назад, отдыхая в Сочи, Головин как-то оказался случайным свидетелем сцены, которая разыгралась в столовой.
— Чем вы меня кормите? — кричал какой-то «новенький» официантке. — У меня дома собака лучше питается.
Обернувшись на голос, Александр Петрович увидел невысокого, плотного человека, с круглым, по-детски розовым лицом, с большой лысиной, прикрытой начесом волос. Серые глаза незнакомца, почти не затененные ресницами, округлились от возмущения, губы кривила брезгливая гримаса. Официантка что-то негромко сказала ему, очевидно предложила переменить блюдо, но тот с силою швырнул ложку в тарелку. Брызги борща разлетелись в стороны — на белую скатерть, на передник официантки, на платье сидящей рядом дамы, очевидно супруги новоприбывшего. Публика в столовой возмущенно зашумела.
— Что же вы стоите? — еще более раздраженно вскрикнул новичок. — Принесите воды! Разве не видите, из-за ваших порядков у жены совершенно испорчено платье!
Александр Петрович почувствовал, как горячая волна прилила к его сердцу,
— Виноваты не порядки в санатории, а ваша невыдержанность, — зло сказал он. — И потрудитесь держать себя приличнее в общественном месте!
— Мой муж подполковник и знает, как себя вести, — с вызовом бросила женщина и надменно вскинула голову, увенчанную какими-то замысловатыми локонами.
Александр Петрович поднялся из-за стола:
— Тем более он не должен компрометировать своего высокого звания.
Несколько дней отдыхающие сторонились новеньких, но на берегу моря, среди прекрасной южной природы как-то особенно быстро забываются все мелкие дрязги. О скандале в столовой никто уже не вспоминал. Да и сам Головин не придавал ему такого значения после того, как новичок, отрекомендовавшийся Клебановым, подошел к нему и извинился:
— Простите меня, дорогой товарищ! Признаюсь, вел себя по-свински. Но, знаете ли, нервы… проклятые нервы! У всех нас они начали сдавать после войны, а тут еще изматывающая, напряженная работа…
Они разговорились и установили, что оба работают в одном ведомстве, и это до некоторой степени сблизило их. А когда спустя два месяца Клебанова назначили одним из заместителей Головина, Александр Петрович не был ни огорчен этим, ни удивлен.
Только теперь, бессонной ночью, восстанавливая в памяти первое их знакомство и подробности поведения Клебанова на работе, Александр Петрович вдруг, словно через увеличительное стекло, видел то, что раньше ускользало от его внимания.
«Еще в санатории Клебанов, конечно, знал, что вопрос о его переводе в управление решен и что ему придется работать со мной… Потому и полез со своими извинениями, — думал Александр Петрович.— А я, простофиля, поверил, даже пожалел. Бедняга, мол, переутомился, развинтился… А у него здоровье как у быка, и нервам каждый может позавидовать. Просто себялюбец, этакий «обтекаемый» человек. Такие ко всему и всем могут приспособиться…»
Беспощадный к самому себе, Александр Петрович начал припоминать, как повел себя Клебанов на новом месте работы. Сначала присматривался, скромненько выжидал. Когда его сотрудники удачно провели несколько дел, сумел все представить так, будто это была заслуга всего отдела, и в первую очередь его как руководителя. Но итог был подан с чувством меры, так, чтобы не слишком уж выпячивать себя, чтобы этот вывод сам напрашивался. Незаметно и настойчиво Клебанов старался оттереть трех других заместителей своего начальника, если, конечно, игра стоила свеч. В случаях, когда те выдвигали важные предложения, Клебанов неизменно поддерживал идею в целом, но уничтожающей критикой частностей все сводил на нет. Говорил Клебанов красноречиво, любил, что называется, «заострить вопрос», подвести под него политическую подоплеку, но даже в своих критических выступлениях умел никого не затронуть лично, и поэтому его взаимоотношения со всеми были ровными, часто даже товарищескими.