Обычно он думал о трех своих братьях, уже покинувших родное гнездо и где-то служивших пажами. Старший, Роже, был уже достаточно взрослым, чтобы начинать учиться владению оружием.
В тот вечер у него не возникло тревожного предчувствия, что очень скоро двери родного дома захлопнутся и за его спиной и он будет отослан – учиться всему тому, что надлежало знать и уметь человеку знатного происхождения. Он знал, что когда-нибудь этот день наступит, однако о будущем у него было весьма смутное представление. Будущее не простиралось дальше завтрашнего дня, когда он станет выслеживать в лесу зайцев по следам на снегу. Менестрель, не спуская с хозяина проницательных глаз, пел об Аймоне, о том, как император Карл Великий[49] сам лично в праздник Рождества Христова посвятил в рыцари четырех высокородных братьев: Рено, Алара, Гишара и Ришара, о том, как Рено в гневе убил племянника императора шахматной доской, и о том, как Аймон, примерный вассал, предпочел стать врагом собственных сыновей, нежели предать своего сеньора. Пел он и о том, как четверо несчастных в нищенском рубище вернулись домой в Дордонь и их мать, едва признавшая их в том убогом виде, бросилась к ним, рыдая: «Рено, сын мой, не скрывай, если и вправду ты есть Рено, тогда во имя Господа, который всемогущ, признайся мне». И все, кто присутствовал в зале и внимал песне, тяжко вздохнули.
В глазах матери засверкали слезы и тихо покатились по щекам. Дени, подперев голову руками, сонно смотрел на нее и твердил про себя: «Не плачь, мама. В конце все будет хорошо, и я отправлюсь в Святую Землю. Я, Дени (он мнил в тот момент себя взрослым, не ребенком), стану святым».
Он усмехнулся. Не много святости он нашел в доме кузена Раймона. Он был мальчиком на побегушках, носился из конюшни на кухню, от псарни в спальню, всегда по чьему-нибудь приказу: «Эй, как там тебя, подержи-ка этот моток шерсти… Иди сюда, малыш, подай мне скамеечку, мою иголку, мое веретено… Стой здесь с этой чашей… Беги на кухню и принеси для ребенка хлеба, размоченного в молоке». И так до бесконечности, пока, дойдя до полного изнеможения, он не научился дремать стоя, улучив минуту и забившись в укромный уголок. Когда ему минуло восемь, он уже умел чуять сквозь сон приближение человека, готового дать ему тумака или вывести из блаженной дремоты, обременив новым поручением. «Только так ты сможешь стать настоящим рыцарем, в услужении закалив добродетель. Рыцарю надлежит быть почтительным и услужливым. Пусть Жан-крестьянин балует своих детей сейчас, они потянут плуг позже. Что касается вас, то если вы надеетесь когда-нибудь препоясаться мечом и повелевать людьми, то должны научиться властвовать собой». Так этот добрый капеллан[50] Феликс, подобно наседке, кудахтал над пажами и оруженосцами помоложе, обдавая всех сильным запахом сырого лука. Этим ароматом он пропитался насквозь, ибо истреблял луковицы, точно яблоки, ради смирения и как средство от насморка, которым он страдал с сентября по май. Dominus vobiscum. Et tibi pax[51], капеллан Феликс. Божьей милостью ты уже давно должен был превратиться в чистейший луковый сок, если от тебя вообще что-нибудь осталось.
Однако пребывание в замке имело одно неоспоримое преимущество, а именно то, что сеньор Раймон благоволил менестрелям и труверам и окружал себя ими в таком количестве, какое отец Дени ни за что бы не потерпел. С восьми лет Дени начал учиться игре на арфе и виоле и подражать стихам некоторых из гостей. А также он слышал великое множество песен, волнующих и повергающих в трепет баллад: «Песнь о Гильеме», «Песнь о Роланде», «Песнь об Уоне» и дюжины других. Каждую населял целый сонм достойных героев, в каждой обильно лилась кровь, крушились кости и вытекали мозги, а головы нехристей свистели в воздухе подобно ядрам катапульт. Гарен, вырвавший сердце своего врага собственными руками, Журден, отрезавший ухо у предателя Фромона…
Журден. Он почти полностью позабыл эту песнь. Господи, он слышал ее один-единственный раз, должно быть, в возрасте двенадцати лет и так сильно испугался, что не смог дослушать до конца и заткнул уши. Но почему? Он не помнил этого, как не помнил ни одной строчки из песни, ничего, кроме одной смутной картины – может, то был сон? – будто некто (возможно, даже и не Журден?) нанес удар мечом по шлему, изукрашенному позолотой и усеянному драгоценными камнями, и клинок скользнул так, что отрубил ухо противнику, не повредив самого шлема. Отчего это повергло его в такой ужас? Ему доводилось слышать истории и похуже. Почему именно этот сюжет произвел на него столь тягостное впечатление, посеяв в душе ядовитые ростки страха, ведь, в конце концов, это было всего лишь ухо, ухо предателя?
…Во сне он отчетливо видел сумрачный зал с высокими сводами, освещенный адскими факелами с ореолом, вроде того, какой появляется, если зажмуриться. В зале находился длинный пиршественный стол. За столом сидел Фромон, оскалив свои острые зубы и облизывая языком, подобным змеиному жалу, кроваво-красные губы. Медленно опускается меч, и его, Дени, собственные руки сжимают рукоять. Драгоценные камни – огромные карбункулы, смарагды[52], неотшлифованные алмазы, бериллы, точно застывшие капли морской воды, – брызгами разлетелись в разные стороны. Фромон, елейный толстяк, протянул ему блюдо, на котором лежали хлебный нож с закругленным концом и салфетка. Он, Дени, поднял салфетку и с отвращением отшатнулся – на блюде лежало отрезанное ухо. Он резко оттолкнул от себя тарелку. Фромон настаивал.
– Пожалуйста, возьми это, – сказал он. – Для своей же пользы. Как ты собираешься стать рыцарем, когда вырастешь?
– Я не хочу быть рыцарем, – отвечал Дени. К горлу подступали рыдания.
– Твоя мать очень рассердится, – говорил Фромон. Он взял метлу и принялся выметать из-под камыша, устилавшего пол, кровь, превратившуюся в кристаллы. Кровь звенела, точно осколки битой посуды.
Журден спрыгнул прямо с небес или с потолка, мягко приземлившись на ступни.
– Вот как надо делать, – сказал он. – И размахнуться правой рукой, вот так! – Он показал, как именно, с помощью большого деревянного меча. – Видишь? Ты бьешь негодяя под руку в тот момент, когда тот поднимает свой щит. – Он подмигнул. – Если ты верно действуешь мечом, то можешь разрубить его надвое. Это будет ему хорошим уроком. Понимаешь?
– Понимаю, – ответил Дени. – Но мое ухо, вы делаете мне больно.
И в самом деле кто-то тащил Дени за ухо, будто хотел вовсе оторвать его. Краем глаза он заметил, как его ухо исчезло в темноте. Крик ужаса и боли застрял в горле, и он захныкал, обхватив голову руками:
– Пустите. Пожалуйста, пустите.
Он пробудился ото сна в полном замешательстве, смутно припоминая, где он находится. Крышка сундука была откинута, и кто-то помогал ему выбраться. Он так долго пробыл в скрюченном положении, что все тело одеревенело. Он невольно вскрикнул, когда попытался выпрямиться.
– Тсс! – прошипел кто-то.
– Это вы, госпожа? – простонал он.
– Нет, не она, – произнес голос, принадлежавший барону Эсташу. – Ты шумел достаточно громко, чтобы разбудить и мертвого. Она может спать, невзирая ни на что, но будь я проклят, если б не проснулся сам от такой возни. Послушай, трувер, у меня был трудный день, я больше двух часов провел в седле. Убирайся отсюда к дьяволу.
– Монсеньор, я…
Эсташ сунул Дени в руки его одежду, пробормотав:
– О, Христос, мои рубашки… Вон! Я слишком устал, чтобы наказать тебя сейчас. Кроме того, все наслышаны о трубадурах… – Он сильно толкнул Дени к двери. – Что бы ты тут ни делал, не попадайся мне утром на глаза.
Прихрамывая, он поплелся назад, в постель, и захрапел еще до того, как Дени достиг последней ступени лестницы.