Сын поцеловал мать в старческую щеку, убавил огонь в лампе и поднялся в мезонин. Его потянуло к жандарму; хотелось посмотреть, что он там делает. «Юрочка» поймал себя на каком-то тёплом чувстве и к этому человеку… Странно: в начале пути он долго боролся с неприятным чувством к этому тупому человеку, хотелось даже чем-нибудь досадить неприятному спутнику, а теперь этого чувства нет, и даже — напротив — захотелось выразить по отношению к нему какую-то внимательность, какое-то тёплое чувство.
При виде Юрия Сергеевича жандарм встал, и встал так поспешно, как он делал это всякий раз при появлении офицера.
— Ну, что… как вы, закусили немного, обогрелись?
— Обогрелся… благодарствуйте…
И жандарм едва не сказал: «Так точно, ваше благородие… покорнейше благодарю»… И это обстоятельство смутило гостя ещё больше, и он не знал, что делать, стоять ли или же опуститься на кровать.
Юрий Сергеевич сел на кушетку, положил ногу на ногу и предложил гостю папиросу.
Когда они закурили, жандарм почувствовал, что к нему вновь вернулся голос, и он решительно крякнул.
— Прозяб я, а теперь согрелся, — сказал он, точно невзначай роняя слова.
— Оденьтесь хорошенько одеялом да и засните, — сказал студент.
Эти слова, сказанные простым, ласковым тоном, окончательно смутило сурового солдата, и он думал: «Как же это так?.. Почему „барчук“ такой ласковый?.. И в дороге угощал его папиросами, поил на станционных буфетах чаем и всегда так внимателен был к нему!..»
Такое отношение жандарму казалось каким-то странным и непонятным. Ведь, он конвоировал студента, не спуская его с глаз. В случае, если бы молодой человек вздумал бежать от него с целью скрыться, — солдату дано было право стрелять в беглеца. И теперь жандарм стыдился своего права, и этот стыд не давал ему возможности поговорить с молодым человеком так, как бы хотелось.
Во время пути они оба беседовали о многом. Часто жандарм и не соглашался с тем, что говорил студент, особенно, когда разговор касался политики или современных распорядков. Но он почему-то не решался противоречить, вернее, чувствовал, что не сумеет сказать того же, что и как говорит человек учёный.
И теперь, сидя с молодым человеком с глазу на глаз, он не решался начать разговора. Он не сомневался, что по приказанию молодого барина ему дали горячего чаю, по его же приказанию постлали и эту постель с такими белыми наволочками и простынёй… В его душе уже давно дало ростки зерно благодарности к «преступнику», но он не мог и не умел выразить своего чувства. Он как будто и боялся сделать это.
Ему казалось, что в тёмное окно из сумрака ночи в комнату смотрят сердитые глаза его начальника — полковника Хвостова. И жандарм представлял себе, что бы случилось, если бы действительно полковник Хвостов заглянул в окно.
Но он был уверен, что за окном в саду никто, кроме ветра, не бродит в этот поздний час ночи. И эта мысль успокаивала его. Успокоительно действовала на него и вся обстановка уютной комнаты с портретами на стенах.
— Что, рассматриваете портреты? — спросил студент.
— Да, много у вас их… и книг тоже сколько…
— Это всё мои учителя… учителя жизни!.. — сказал Юрий Сергеевич.
— Неужто и книги все прочитали? — спросил жандарм и кивнул головой на этажерки, переполненные книгами.
— Все, — усмехнулся студент, — а сколько ещё пришлось выучить…
Жандарм с каким-то особенным чувством несоизмеримости посмотрел на студента и на книги и передохнув проговорил:
— У нас тоже, вот, в деревне «барчаты» наши, Дурасовыми прозываются, — тоже, вот всю жизнь учатся и учатся…
И в памяти жандарма воскресло воспоминание о далёких годах юности, когда он деревенским мальчишкой вёл дружбу с господскими детьми.
Мимо их Дурасовки протекает большая рыбная речка, за речкой тянутся бесконечные луга, а за лугами синее небо, далёкое как счастье и синее как глаза у старшей господской дочери.
Жандарм помнит, как хоронили господскую дочь. Его отец копал могилу, а он пел на клиросе дурасовской церкви «Со святыми упокой» и слышал и видел, как старые господа и плакали, и надрывались, стоя у гроба. А Федя, старший сын Дурасовых, не плакал: он был злой мальчик, и много неприятности вынес от него он, жандарм, сын дурасовского конюха. Сын конюха дружил с младшим дурасовским «барчуком», которого звали Алёшей.
Как всё это было давно, и как давно жандарм не вспоминал об этом, оставшемся где-то в прошлом жизни! И только теперь, при виде доброго «барчука», который угостил чаем с вкусными булочками, он вспомнил, что и у него был приятель из «барчуков». Где-то теперь этот Алёша?..
По спине жандарма пробежали холодные мурашки при мысли, что могло случиться и так, что вместо этого «барчука» ему могла выпасть на долю необходимость сопровождать до усадьбы Алёшу…
Он отпугнул от себя эту мысль и проговорил:
— Много мы с дурасовским Алёшей рыбы ловили у нас в речке…
— С каким Алёшей?
— У нас в деревне жили тоже господа, а у них был сын Алёшенька, и мы с тем Алёшенькой в дружбе жили… Хорошие были господа, и мужикам при них жилось хорошо… Только уж потом, как вот старший-то сын, Фёдор, подрос да как хозяйство в свои руки взял, — тут мужики-то и взвыли…
— Что же он делал?
— Ух, какой аспид!.. Совсем мужиков разорил…
— Ну, вот видите, и у вас в деревне есть аспид, а вы сами же заступались за господ и говорили, что с господами можно и в мире жить, только бы побольше мужику земли…
Жандарма немного смутили эти слова, но он скоро оправился и сказал:
— Конешно, всякие есть господа…
Жандарм долго говорил о молодом барине в их Дурасовке и, перебрав ещё несколько имён соседних землевладельцев и деревенских кулаков, согласился со своим собеседником, что большинство господ, действительно, плохо живут со своими соседями-крестьянами.
Они помолчали, прислушиваясь к шуму ветра и дождя за тёмными окнами, и обоим им стало как-то грустно, точно в этом вое бури слышались далёкие мужицкие стоны и рыдания.
Студенту представлялись эти стоны какими-то призрачными вехами на пути его жизни, и он бредёт по этому пути вот уже несколько лет и всё не может выйти на чистое поле, где не было бы этих страшных неизгонимых призраков.
Жандарму взгрустнулось от другого.
Вспомнив про Дурасовку, он вспомнил, что там и до сих пор живут его родные: мать, отец, братья и сёстры… Там же живёт и ещё много крестьян, которые не чужие же для него люди… И теперь все они страдают под игом молодого Дурасова.
В памяти жандарма всплыло содержание последнего письма из деревни. Месяцев восемь прошло с тех пор, как получено это письмо, а он до сих пор ещё не собрался на него ответить… Отец просит денег и просит слёзно, как может просить только одна безысходная нужда… А он до сих пор не послал денег, да где он и возьмёт денег, не из жалованья же?..
— У нас в округе этот год опять голодовка, — как бы продолжая свои мысли вслух, начал первым студент, прерывая грустное и немного тяжёлое молчание. — Мать такие ужасы рассказывает, что, право, слушать невыносимо.
— И у нас, в Дурасовке, тоже… Ой-ой как… Отец пишет… денег просит, а где денег взять?..
Жандарм уронил последнюю фразу тоном до боли печальным и опустил на грудь голову.
— Тоже у меня племянники родные есть, брата моего, Петра, дети… Самого-то его под Цусимой убили, жена-то его Федора с горя-то с разума помутилась, в город в сумасшедший дом увезли… Так детки-то малые у нас в дому и живут, а ведь их пять человек, пить-есть просят, опять же и обуть их надо, и одеть…
И они опять снова помолчали, прислушиваясь к шуму и стонам бури за тёмным окном. И опять им обоим стало до боли грустно. Жандарм перебирал в памяти Петровых ребят и представлял их в эту минуту голодными и несчастными. Уж если отец жалуется на жизнь, значит, — туго приходится. Он не любит жаловаться да причитать…
— Трудные годы жизни наступили, — после паузы, точно нечаянно и без раздумья проговорил жандарм, и казалось, что он не сказал ещё чего-то, что давно уже наболело и в его душе…