— Гадина подлая!..
В кофейной водворилась какая-то странная тишина. Всех нас, присутствующих, разумеется, заинтересовала эта сцена, и, вместе с тем, чувствовалась какая-то неловкость быть свидетелем случайно разоблачённой интимной стороны жизни.
Реалисты, предвидя скандал, расплатились и поспешно вышли, покашливая и застёгивая шинели. Моя соседка также начала торопить своего кавалера уйти, но тот удерживал её, успокаивая, что всё кончится благополучно.
— Тебе со мной нечего бояться, — проговорил он довольно громко и ухарски глянул в сторону блондина.
Минут пять спустя девушка и студент поднялись и, весело болтая о чём-то и смеясь, направились к выходу. Перед ними стоял блондин со стаканом чая в руках. В его глазах светилась какая-то дерзкая решительность, бледные губы трепетали.
— Маша! Только на пару слов… не больше, — говорил он, обращаясь к девушке.
— Оставьте меня! Позвольте пройти! — взвизгнула та.
— Прошу вас посторониться, — промолвил взволнованным голосом студент, стараясь заслонить свою спутницу.
— Маша! Только на пару слов!
— Оставьте! — громко крикнул студент и тихо отстранил рукою блондина.
Тот попятился, громко выругался и занёс было руку со стаканом, чтобы плеснуть чаем в лицо девушке, но какой-то господин, входивший в это время в кофейную, удержал его, и стакан расплескался в руках негодующего блондина.
Минуту спустя, в кофейной Н. всё было спокойно: врач принялся за газету, девушки опять зашептались о чём-то, с неудовольствием посматривая в сторону нашумевшего посетителя. Последний быстро расплатился, не докончив своего стакана, конфузливо опустил глаза и вышел.
Всё время, пока вспоминалась мне эта, пожалуй, обычная сцена человеческих недоразумений, я смотрел чрез дверь на странного незнакомца и думал о Маше.
Всё это было так недавно, какой-нибудь месяц тому назад. Я сидел в светлой уютной комнатке, смотрел на высокую стройную брюнетку в шляпке с пунцовым цветком, а теперь я знал, что она уже умерла, и прихрамывающему господину некого просить уделить минутку «на пару слов». Полчаса тому назад он такими печальными глазами смотрел на меня, когда говорил: «Маша-то умерла… умерла моя голубка». Печальным и достойным сострадания смотрел он и тогда, когда сидел со своими товарищами за бутылкой вина, вероятно, с желанием найти покой душе на дне этой бутылки. Сидел он, перекинув ногу на ногу, понурив голову и блуждая печальными глазами где-то далеко-далеко. Один из его собеседников что-то рассказывал, и он как будто слушал его, но, казалось, не слышал того, о чём говорилось: он думал, что было видно по его задумчиво-скорбному лицу.
Никто не ошибся бы, если бы сказал про него в эту минуту: «Вот человек, переживающий тяжёлую душевную муку». Он казался таким, он в действительности был скорбным. Он любил покойную Машу, но смерть её не начало драмы, а последний акт её: драма началась ещё при жизни девушки. Несколько лет Маша и он жили дружно, любили друг друга, и бездомная девушка, несмотря на свою тяжёлую, порочную профессию, любила бескорыстно, своими ласками скрашивая одинокие дни такого же как и она бездомного неудачника, который теперь оплакивает свою утрату. А он? Он был счастлив с Машей, он шёл к ней, побуждаемый и страстью, и желанием отдохнуть от сумятицы жизни. Кто знает, может быть, у Маши, в её неуютной, убого-нарядной комнате, быстро пролетало время, когда два бобыля-бессемейника, отдыхая вдвоём, не замечали долгих томительных часов, забывая о своём одиночестве под ласками недолгого призрачного счастья. Сердце капризно, призраки мимолётны: в каждую минуту жизни человека подстерегает несчастье.
Блондин поднял голову, повернул лицо в мою сторону — и глаза наши встретились. Может быть, праздное любопытство прочёл он в моих глазах, в его же взоре я прочёл глубоко-скорбное выражение. Я смутился и взял со стола газету.
— Вы позволите мне сесть с вами?
Я поднял глаза: это был он. Он спокойным взором смотрел мне в лицо, ожидая ответа. Я указал на свободный стул возле столика.
— Выпьемте портера, — предложил он, опускаясь на стул.
Я начал было отказываться, ссылаясь на поздний час ночи, но он так умоляюще посмотрел на меня, что мне было совестно отказать ему, и я согласился.
— Тоска, знаете ли, страшная тоска, — тихо проговорил он. — Слушай, Тимофей, дай нам портера, — вдруг обратился он к лакею, а когда последний скрылся, он снова начал. — Места не могу себе найти… так скверно. Ведь я так любил её… Машу-то… покойную-то Машу. Помните, та, что была к кофейной Н.?..
— Да, я помню её, — отвечал я.
— Ведь и я помню вас: вы тогда видели всю эту глупую сцену, — перебил он меня.
Не дожидаясь моих вопросов, он рассказал мне все события, последовавшие после сцены в кофейной, и события эти, разрастаясь изо дня в день, переплетаясь и запутываясь, изменили обычное течение его жизни.
Его попытки объясниться с Машей не ограничились сценой в кофейной. На другой день утром он посетил свою возлюбленную на квартире, но хозяйка, отворившая ему дверь, встретила его очень нелюбезно: не впуская его в квартиру, она поторопилась сообщить ему, что жилицы нет дома, и что она ещё с утра уехала. Нетерпеливо жаждущий этого свидания, конечно, не поверил лгунье-хозяйке, зная привычку Маши спать до двенадцати и до часу дня, особенно после бурно проведённой ночи. Но что же оставалось ему делать, когда перед его носом захлопнулась дверь? Он ушёл, досадуя и тоскуя. Тоска, впрочем, оказалась сильнее досады: несчастный понял, что в отношениях Маши к нему произошло что-то серьёзное, начало чему только теперь, а каков будет конец? В тот же день, вечером, он снова звонил в квартиру, где жила Маша: результат был тот же, что и утром. То же было и в следующие два дня.
— Смутилась тут моя душа, скажу я вам… и точно я сразу утратил что-то дорогое-дорогое. Я перестал ходить на службу, сказавшись больным, а болел я в то время не на шутку, только так, знаете ли, невидимой болезнью: в душе моей она была, болезнь-то эта… А кто её там увидит: ещё не поверят!
Собеседник мой как-то нервно произнёс последнюю фразу, и мне стало жаль его, одинокого, ищущего, перед кем бы излить свою скорбную душу.
Отпив из стакана несколько глотков пива, он продолжал:
— Перестал я ходить к Маше: вижу, что попытки мои ни к чему ни приведут. Утром, как встану с постели, так и пойду бродить по городу: ищу всё, знаете ли, шумных мест. Так, бывало, целый день проходишь по Невскому: позавтракаешь и опять ходишь, пообедаешь и опять. Вечером хожу и присматриваюсь к публике: думаю, не встречу ли Машу — и опять бесплодно… Начинаю пить с горя — и вино не действует… Заходил несколько раз к знакомым и скоро уходил от них: тоской своей и на них хандру наводишь… Заходил было и к девицам знакомым: всё о Маше расспрашивал — и ничего не узнавал. Бежал от них: оставаться у них было противно. Только не вынес мучений и как-то вечером решился опять попытать увидеть Машу: над самолюбием-то моим желанье увидеть её взяло верх. Прихожу, звоню. Отпирает мне дверь всё та же старая карга, хозяйка. Спрашиваю. Тут-то я и узнал всё. «Приказала, — говорит, — она вам, Николай Петрович, долго жить». — «Как, — спрашиваю, — умерла?» — «Да, — говорит, — вчера хоронили». Воспаление лёгких схватила она и на третий день Богу душу отдала… Пошёл я и пошёл… Сначала как сумасшедший ходил и не знаю, где я был в эту ночь и где ночевал… Очнулся я утром на набережной: на лавке заснул… Знаете, там гранитные лавочки есть? Забежал я в ресторан, подкрепился и пошёл опять к хозяйке, чтобы узнать, где Машу схоронили, а оттуда на Смоленское. Приезжаю на кладбище и спрашиваю, где схоронили Машу Столярову. «Не знаем, — говорят, — такой не было. Да кто она была-то?» — спрашивают. Говорю, разумеется. — «Эге, — говорят, — по этому трудно отыскать: они, гулящие-то, всё так: в жизни-то она, для господ-то, Маша Столярова, а по настоящему-то, по паспорту-то, Пелагея Серёдкина, или ещё там как-нибудь». Походил я по кладбищу, посмотрел на могилки, где схоронили покойников в последние дни. Ну, да что же отыщешь: над всеми одинаковый холмик, разве только, что один за оградкой, а другие просто: рядком, рядком, рядком…