Долго не мог успокоиться Федотыч, вспоминая покойную Анну Фёдоровну, но мало-помалу повседневные сцены жизни стёрли воспоминания прошлого. А жизнь с каждым годом изменялась в сторону, худшую для бедняка: дрова, квартира и провизия дорожали, а работа дешевела. Открылись целые артели тряпичников, с которыми охотнее имели дело фабричные конторы, а разрозненным одиночкам с каждым годом становилось хуже и хуже. Развернуло ещё тут свою деятельность человеколюбивое общество, не брезгающее отбросами, и во многих дворах, где раньше промышлял Федотыч, стояли теперь казённые ящики; уцелели только отдельные дома, которых не коснулось новшество, но и их с каждым годом становилось меньше…
Хорошо ещё, что подросла Таня и, зарабатывая шитьём, стала помогать отцу. Сына Федю пришлось взять из школы, набросить на его плечики холщовый мешок и направить по тому же пути, по которому шёл и сам Федотыч. Много лет тому назад, давно, в наследство от отца получил Федотыч тяжёлое ремесло; это же ремесло завещал он и своему сыну.
Федотыч завернул за угол и очутился в «своём» переулке. Едва дыша, шёл он длинными и тёмными улицами и переулками загородного квартала. Почти что пустой мешок за спиною всё же сгибал его, ещё слабые после болезни, ноги, в груди спиралось дыхание, в горле клокотало что-то липкое, хотелось пить, в глазах порой носились зелёные круги; они как-то быстро вертелись и собирались в одну точку, когда старик останавливал свой утомлённый взор на бликах газовых рожков, тускло горевших в туманном и сыром воздухе.
Дома Федотыч застал только Таню; Федянька ещё не возвращался с промысла. Девушка сидела у окна, склонясь над старинной неуклюжей швейной машиной. Лампочка озаряло её бледное, худощавое лицо и восковые руки. В комнате раздавался непрерывный треск челнока, и девушка не расслышала, как отворилась и потом хлопнулась о косяк дверь. Увидя отца, Таня вздрогнула и спустила с педали ноги; в комнате стало тихо.
— Испить бы, Танюша, смерть моя! — подавленным голосом проговорил Федотыч и опустился на лавку, медленным движением руки стаскивая с головы шапку.
— Говорила — не ходи! Вот, опять свалишься, — ворчала дочь, поднося отцу в ковше воду.
Старик жадно сделал несколько глотков, остановился на секунду, переводя дух, и, окончательно опорожнив ковш, тихо проговорил:
— «Не ходи»… Вот… не ходил, а там… на Коломенской, щенок какой-то всё и забрал… Да-а… вон, погляди-ка, сколько набрал… Я думал — вот, приду, после трёх-то недель и ни весть что найду там… А-н, посмотри, сколько…
С блуждающим взором ввалившихся глаз Федотыч указывал дочери на мешок, который незаметно для старика сполз с его спины, как только он переступил порог.
— Похоронили они меня, вишь ты… похоронили… Дворник-то испугался, видит, что я пришёл… Другого на моё место определили, щенка с Охты… а меня-то похоронили, и щенок-то этот говорит: «Ты, — говорит, — умер»… умер…
Старик беспомощно опустил голову и замолк. Руки и ноги Тани тряслись, испуганные глаза её, остановившись на мертвенно-бледном лице отца, расширились, тая какое-то странное выражение.
— Ляг, тятенька, на постель!.. Ляг!.. Вот, говорила я: не ходи, полежи да полечись… Вот и вышло…
— «Не ходи!.. полежи»… а там-то — щенок с Охты…
Старик хотел ещё что-то сказать, но вдруг, схватившись за грудь, захрипел. Таня поднесла к его губам ковш, и он с прежней жадностью стал глотать сырую воду. Скоро девушка уложила отца в постель, прикрыла одеялом и вернулась к смолкнувшей машинке. В комнате опять затрещал челнок, и Таня не слышала, как тяжело хрипел и глубоко дышал её больной отец.
Час спустя вернулся Федя с ношей тряпья, бумажек, склянок и коробочек. Разложив на полу содержимое мешка, он сортировал своё богатство и, видимо, было доволен добычей. Порывшись в мешке отца, мальчик отшвырнул его в сторону и проговорил:
— Верно, опять хуже ему?
Таня не расслышала замечания брата.
Видя тяжело дышавшего Федотыча, дети решили не тревожить его и поужинали вдвоём. Когда Федя, примостившись на лавке возле отца, заснул, в полутёмном подвале ещё долго трещал неугомонный челнок швейной машины.
III
Утром, на другой день, Таня проснулась рано и вся дрожала. По утрам обыкновенно в их квартире было холодно: истопленная накануне печь за ночь остывала, от потолка, стен и пола отдавало какой-то промозглой сыростью. Раздвинув на окнах занавески, Таня умылась, поставила самовар и принялась поить брата чаем. Федотыч всё ещё лежал в постели, но, видимо, не спал. Он часто ворочался с боку на бок, глубоко вздыхал, иногда поднимал руку с желанием ухватиться за что-то, но рука беспомощно опускалась. Старик глухо ворчал, словно сердясь на своё бессилие. Брат и сестра смотрели на отца с каким-то испугом в глазах и всё время говорили шёпотом. Не раз девушка подходила к постели больного, заглядывала в его лицо с полуоткрытыми глазами и отходила прочь. Раз она даже окликнула отца, но не получила ответа. Скоро Федя ушёл на промысел, а Таня осталась с больным отцом. Усевшись к окну за машинкой, она продолжала работать, по временам останавливалась, бросала косой взгляд в сторону отца и опять шила.
Около полудня, когда возвратившийся мальчуган и Таня обедали, к ним пришла соседка, старушка Анфиса Ивановна. Это было крошечное дрябленькое существо с морщинистым лицом, жёлтым и худым, и слезящимися узенькими глазками. Как мать родная относилась она к сироткам Феде и Тане. Она была свидетельницей смерти их матери, с которой была дружна и, схоронивши подругу, перенесла всю свою любовь на её детей. Старушка почти каждый день заходила в соседний подвал, подолгу беседуя с Федотычем и Таней, выручала семью тряпичников рублёвкой-другой, когда дела их складывались неважно, никогда не отказывала в мелочах по хозяйству, которыми часто обмениваются ближайшие по квартирам соседи. Во время болезни Федотыча собственноручно ставила она банки старику и прикладывала к шее горчичники, когда больной жаловался на страшную головную боль.
Войдя в комнату, Анфиса Ивановна помолилась и, увидя на постели Федотыча, прошептала:
— Что, спит? Верно, опять? Не надо бы ходить-то…
Старушка тихонько подошла к постели и заглянула в лицо Федотыча, который лежал, отвернувшись к стене.
— Плох он… плох! В больницу бы его…
Замечание старухи не произвело никакого впечатления ни на Таню, ни на мальчугана. Всякий раз, когда отец больным валялся в постели, они терялись от сознания собственной беспомощности, а потом как-то скоро свыкались с положением и становились равнодушными. Только порой в глазах девушки отражался испуг, и сама она притихала.
— Пойти с Кириллом Иванычем поговорить, — проговорила старуха и вышла.
Толстяка-управляющего домом она нашла во дворе: он следил за тем, как дворники складывали в сарай только что привезённые дрова. Сама не зная, для чего, она рассказала толстяку о болезни тряпичника. Тот равнодушно выслушал старуху, нахмурил почему-то брови и, не проронив ни слова, пожал плечами.
Часа в четыре Таня была страшно перепугана отцом. Сидела она около окна и обмётывала петли только что сшитой кофточки. Наступали ранние декабрьские сумерки, и в комнате становилось темно. Федотыч вдруг как-то сорвался с постели, сел на матрац, спустив ноги и хрипло спросил:
— Таня!.. Голубушка!.. Похоронили они меня… похоронили…
Таня поднялась с места и с испугом в глазах придвинулась к больному.
— Похоронили они… и дворник, и тот щенок-то с Охты… Похоронили…
Старик дико ворочал глазами и судорожным движением пальцев мял конец одеяла. Таня поднесла к губам больного ковш с водою, со страхом заглядывая в широко-раскрытые, воспалённые глаза отца. Он продолжал говорить что-то, но ни одного слова уже нельзя было разобрать: голос его становился глухим и хриплым.
— Тятенька, ляг!.. Ляг!.. — проговорила девушка и быстро выбежала за дверь.
Скоро она вернулась в сопровождении Анфисы Ивановны.
— Танюшка… касатка… верно, скоро! — шептала старушка, прижимаясь к девушке и смотря на Федотыча. — Иван Кирилыч говорит, непременно в больницу надо, потому — из участка приказывали: болезнь какая-то по городу ходит. Я, дура, пошла к нему, подождать бы… Куда ему в больницу: человек душеньку праведную Богу отдаёт… Попа бы позвать…