— Что же такое, Анна Николаевна, говорите всё, — перебил я её.
Она немного замялась, но всё же сказала:
— Она старается казаться прежней, но она не та, не прежняя моя милая Надя! Какое-то облачко затуманило её душу… Вчера я прямо спросила, что с ней… Она, ничуть не смутившись, ответила, что ничего с нею особенного не произошло… Она назвала меня странной за мои вопросы… Но она что-то скрыла, что-то скрыла…
Мы все обдумали сообщение Анны Николаевны, но ни к какому решению не пришли, так как Наденька, действительно, ничем не отличалась от той, какою приехала на крымское побережье… Ни одним своим словом, ни одним взглядом и ни одним жестом она не подала повода к каким-нибудь подозрениям… Но мы только потом узнали, что её душу, действительно, затуманило какое-то облачко.
Помню, это было перед вечером ясного тихого дня, когда солнце, склонившееся за горы, золотило небо ярким отблеском зари. Спокойное море казалось убаюканным в тихой дрёме, и наступившая тишина спугнула притаившиеся голоса истёкшего дня. Я сидел на террасе с газетою в руках, но читать не мог: грубыми и крикливыми казались мне все эти знакомые, надоевшие фразы, пестревшие на бумаге. Я не хотел фактов жизни, я бежал от них, предаваясь молчаливому созерцанию природы.
Наденька сидела за роялем, и её пальцы лениво передвигались по клавишам. Она тихо наигрывала какой-то меланхолический мотив, и, когда я подошёл к роялю, брови её сдвинулись, как будто я сделал ей что-то неприятное своим приходом.
— Наденька, сыграйте что-нибудь Чайковского, — обратился я к ней.
Не прерывая мелодии, после паузы она ответила:
— Не могу я играть Чайковского…
Я молчал и смотрел на её печальное личико. Через минуту она заиграла одну из Вагнеровских пьес. Я не знаю названия этой пьесы, но я помнил, что Наденька не раз играла её за время пребывания в Крыму.
Какая-то непонятная мне раздражённая тоска слышалась в могучих звуках. Мне представилось, что созидатель этих звуков в минуты творчества ненавидел весь мир, проклиная даже самого творца природы, а его душа упивалась проклятиями…
Звуки усиливались. Вот они напоминают всплески моря при первых вестниках бури, вот они становятся гуще, на секунду затихают, словно набежавший ветер унёс их в сторону, и снова усиливаются, густеют, раздражённо урчат, падают, снова поднимаются и убегают в беспредельную высь. Звуки боролись с незримым мне духом и улетали к небесам…
Я ловил чутким ухом эти странные, неровные звуки и, пристально всматриваясь в красивый профиль Наденьки, раздумывал: «Ужели эти звуки сродны её душе? Ужели и эта юная душа в борьбе с каким-то незримым духом?..»
Она кончила пьесу, опустила руки на колени и задумалась. Я подошёл к роялю и спросил:
— Наденька, ужели вам нравится эта пьеса? Вы так часто её играете…
— Да, — коротко ответила она и подняла на меня свои большие лучистые глаза, в которых я прочёл какое-то непонятное мне выражение.
— Почему вы меня допрашиваете? — резким тоном спросила она, особенно подчёркивая звуком голоса последнее слово. — Как будто я не имею права иметь… ну… как будто я перед каждым должна разоблачать свою душу?..
— Наденька, вы меня не поняли! — воскликнул я. — Я не хотел вас допрашивать… Простите…
— Сестра, по-видимому, тоже считает своим долгом иметь попечение над моими настроениями, — после паузы проговорила она. — У каждого есть свой душевный мир, и лучше бы было, если бы люди не лазили в чужую душу своей пытливостью…
— Я не понимаю, чего вы сердитесь! — проговорил я и хотел было уйти, но Наденька остановила меня вопросом:
— Вы не встречали «патриарха»… того старика?
— Нет…
— Странно! Почему-то вы все не хотите принять его в своё общество?! — не то спросила, не то с негодованием воскликнула Наденька.
— Он так не подходит нам… Зачем нам его?..
— Я раза два была у него… Он такой глубокий человек…
— Он — сумасшедший! — воскликнул я, не дав Наденьке закончить фразы.
— Сумасшедший? — с иронией в голосе спросила она. — Он глубже всех нас. Мы носимся с собою, не знаем себя, а душа наша — закрытая книга. Мы не знаем себя, потому что считаем человека созданным по образу и подобию Бога, а он считает себя как и человека вообще «мерзейшим человеком» — животным… «Мерзейшим человеком», созданным по подобию животного… Помните и Ницше говорит так же… Помните эту ночь, когда человек сидит с Заратустрой у пещеры. Под звёздным покровом этой ночи «мерзейший человек», отверженное чудовище, в котором сосредоточены все несчастья, все беды, все пороки человечества, — сам возвышается до сознания своего назначении, потому что пророк помог познать ему себя, и, познавши, человек перестал себя возвышать… Вы сами когда-то говорили об этом же и восхищались глубиной мысли Ницше?..
— Да, говорил. Но что же общего между Ницше и этим сумасшедшим человеком?.. Если хотите, «патриарх» — тоже ницшеанец, но только наш русский ницшеанец…
— Он понял себя, проживши долгие годы, — начала снова Наденька и поднялась со стула. — Он помогает и мне понять многое. Все прочитанные мною книги не сказали мне того, что сказал он, не сумели этого сделать и вы все: и вы, и Аня, и Гущин, и все…
Наденька не сказала больше ни слова и ушла к себе наверх. С какой-то странной тревогой в душе я прислушивался к её затихающим шагам, и мне хотелось окрикнуть её и вернуть, чтобы сказать, что всё то, что говорит «патриарх», — всё это — абсурд, бред больного человека…
Но я не сделал этого. Я не верил в убедительность своих слов. Проповедь «патриарха» на берегу моря каким-то смертоносным ядом запала и мне в душу.
* * *
Как-то раз, после обеда мы решили сделать экскурсию к «Красному камню» — так называлась довольно живописная местность побережья. Когда мы совсем уже были готовы к путешествию, Наденьки в доме не оказалось. Сначала мы шутя выкрикивали её имя, и на террасе, и в комнатах, и в саду, и на берегу.
Помнится, на берегу мы с особенным старанием вскрикивали: «На-а-дя!..» «На-а-денька!..» В ответ на наш зов нам отвечало печальными звуками горное эхо: «а-а-а»… «а-а-а»… Мы посмеялись и решили пойти втроём, не придавая особенного значения отсутствию Наденьки, так как и раньше нередко кто-нибудь из нас уходил в горы без особенного доклада о своём решении побродить в одиночестве, делала то же самое и Наденька.
В эту минуту я хотел было выдать тайну Наденьки и рассказать своим друзьям о её свидании с сумасшедшим человеком, но мне припоминались её слова, когда она говорила с негодованием о том, как скверно стремиться залезть в чужую душу — и я промолчал.
Мы побыли на «Красном камне», где громко пели хором малорусские песни. Гущин пел из «Демона» и из «Фауста», а Анна Николаевна, почему-то вдруг настроившись шаловливо, пропела нам с Гущиным несколько цыганских романсов. Потом снова кричали «На-а-дя!..» «На-а-денька» и слушали, как горное эхо повторяло имя славной девушки.
— Господа, домой! — очнулась первой Анна Николаевна. — Посмотрите, какая чёрная туча надвигается с моря…
Мы поднялись и молча пошли домой.
С моря, действительно, надвигалась чёрная туча. По чистой лазури бежали клочья пушистых облаков, вестники приближавшейся бури. Солнце светило ярко, освещая лишь половину неба. Вдали по морской глади бежали беляки, а около прибрежных скал уже ярились и шумели валуны прибоя.
Мы шли быстро и всё время молчали. Над берегом и над тёмным морем с печальным криком летали чайки.
— Сейчас я почему-то вспомнил о «патриархе», глядя на этих вечно тоскующих птиц, — сказал Гущин, но мы с Анной Николаевной промолчали.
За последнее время все мы почему-то избегали говорить о сумасшедшем старике.
Буря усиливалась… Солнце захватила своим резко очерченным краем синяя туча, и оно постепенно потухало за облаками, не послав нам даже и последней прощальной улыбки. Набегавшие на отмель волны стонали и пели свои угрюмые песни. Белые гребни волн всё дальше и дальше набегали на гладкую отмель, оставляя на песке овальные следы от мелких галек, обломков тростника и разноцветных раковин.