— Дядил, ты мне все-таки объясни, — перебил его Синяк, — зачем ты яблони сажал, если яблоки тебе не нужны?
— Все сажали, — огрызнулся старик и, почувствовав, что сдает позиции, набросился на Романа: — Ты бороду-то сброй... Тебя по телевизеру показывали: уж ты чухался-чесался... То ли пьяный, не поймешь, то ли вшивый?..
— Точняк, — охотно подтвердил Синяк. — Жирный весной по телику бухой вылез.
— “Поле чудес” начинается! — известила Саша. — Кто хочет?
Синяк нацепил разрозненного индюка на шампуры и полил, чтобы не обгорал, зацветшей водой из бочки.
— Ты бы лучше из лужи, — посоветовал Роман, озираясь. — А куда, интересно, Таня подевалась? Татиа-ана!
— А вон она! — сказал Синяк навстречу Тане.
Таня вымыла руки в той самой бочке, из которой Синяк поливал шашлык.
— Я с бабушкой вашей познакомилась, — сообщила она — Нормальная такая приличная бабушка. На Володю очень похожа. Рома, мы чеснок посадили на твою долю. Бабушка за ним будет ухаживать. А я приеду на следующий год, замариную, как ты любишь.
Роман посмотрел на нее и сказал негромко, чтобы никто не услышал:
— Куда ты приедешь? Ты замуж поедешь. Забыла?
Таня кивнула.
— Забыла... А я недавно купила Сличенко и по-новому поняла Есенина...
— “Поле чудес” началось! — опять крикнула Саша.
Таня переполошилась, побежала в избу.
— Сегодня у Якубовича одна женщина должна быть из наших, из Владимира!
— ...а Солженицына вашего правильно сняли с передач, — договаривал свое Илья Иванович, хромая в избу, — только воду мутит. Земство ему подавай!
— Дядил! — крикнул со двора Синяк в открытое окно. — Развлекай женщин, ты ж у нас джентльмен, голубые яйца! Расскажи про Бухенвальд.
Синяк размахивал в полумраке над мангалом чем-то круглым, только искры во все стороны летели. Конечно, крышкой от помойного ведра, благо никто не видит.
Дважды просить старика не пришлось. Он сдержанно, от этого очень правдоподобно поведал, как был в Бухенвальде. Стоял у газовых печей, где жарили коммунистов и комиссаров. Бывало, увидит коммуниста в очереди, хвать за рукав и в сторону — спасал...
Синяк принес огнедышащие шампуры, раздал. Дядьке дал кусок с гузкой врага. И теперь разливал всем драгоценное мозельское вино “Лиебфраумильх”. Старик, на всякий случай скривившись, нюхнул янтарное вино, поднес ко рту и выпил, страдальчески морщась. Синяк на свою беду перевел название вина:
— “Молоко любимой женщины”.
— Тьфу, ё! — Илья Иванович плюнул на пол. — Дай хлебушка зажевать.
Посмеялись, поели. Роман посмотрел на часы, подошел к телевизору.
— Я на секундочку переключу, что хоть в столице?..
— Жирный, — ты мне весь тост смял, — заныл Синяк.
— А ты говори, не обращай внимания. — Роман пассатижами вертел обглодок переключателя программы черно-белого “Рекорда”.
— Александре Михеевне Джабар, моей возлюбленной женщине вручается, — торжественно заговорил, поднимаясь, Синяк, — чтобы она ножки свои царственные зазря не била, не топтала, вручается... как было обещано... под цвет глаз... автомобиль. Бляу!
Саша потеряла дыхание.
— Не ругайся при женщинах, — одернул Илья Иванович племянника.
— “Бляу” — голубой по-немецки, — пояснил Роман, не находя нужную программу. — Михеевне фарт.
— Чего? — подался вперед старик. — Машину подарил?..
— Жирный! — разбушевался Синяк. — Подари Танечке тоже что-нибудь для рифмы! В смысле, для симметрии.
— Дарю! — не оборачиваясь, покорно сказал Роман. — Металлокерамику дарю! На свадьбу! Обоя зуба!
— Горько! — заорал Синяк и полез целоваться, сначала к Саше, потом к Тане. — Правильно, Танечка, Жирный пацан деловой. Две свадьбы в одну сольем!.. Экономия...
— Да я не за Романа выхожу, — внесла ясность Таня. — Я за одноклассника. Капитана. Его Костя звать.
Саша, с трудом восстановившая дыхание от первого сообщения, снова его потеряла.
— Ты замуж выходишь?..
— Тихо! — скомандовал Роман, докрутившись до звука.
На экране Председатель фонда защиты гласности Алексей Симонов, больше похожий на своего отца, чем сам Константин Михайлович, сообщил, что минувшей ночью был арестован известный поэт и правозащитник, уже отсидевший восемь лет в советских лагерях за инакомыслие, Бошор Сурали.
— ...Бошор пытался найти защиту для себя и своей семьи в нашей обновленной стране. Однако наши чиновники оказали посильную помощь восточным коллегам, не оказав помощь Бошору. — Алексей Симонов, набычившись, недобро посмотрел в кинокамеру и, боднув седой красивой башкой прямой эфир, картаво добавил: — Верной дорогой идете, товарищи!
На экране его сменила фотография Бошора, еще с двумя ушами, смеющегося во время получения международной премии в Союзе журналистов.
— Убьют, — Роман выключил телевизор, обернулся и долгим затяжным взглядом обозрел Сашу.
— Чего уставился? — огрызнулась та. — Я почти все документы уже оформила... А, кстати, где ему в Москве жить, интересное дело, со всеми детьми? У тебя квартира есть!
— Засохни, — прошипел сквозь зубы Синяк.
Роман задумчиво почесывал бороду.
— Значит, Сикин меня не понял, — пробормотал он. — Моя вина...
— Ладно, Жирный, не журись, — успокоил Синяк, — будешь теперь пережевывать всю дорогу. Поедешь, проверишь, жить он у меня может. Я у Сашки. А Сикин?.. Сикин свое огребет. Покат пойдет — он к стенке прислонится.
Но Роман мысленно был уже далеко; зачесался, как всегда, когда волновался. Верный признак — что-то отчудит. Скорее всего в Москву ломанется.
— Жирный, очнись! — окликнул его Синяк. — Ну, всё, Жирный, проехали...
Илья Иванович недовольно ерзал на стуле. Ну, посадили и посадили. Если бы хоть русского!..
— Меня вот тоже сажали, — проворчал он. — Ну и что теперь, усраться?
— Тебя посадили, потому что ты листовое железо во время войны спер, — рассекретил дядькин “Бухенвальд” Синяк. — Там тебе и ногу повредило. Тебя тюрьма, можно сказать, от войны спасла. А тут совсем другой расклад.
— Это-то да, — справедливости ради согласился Илья Иванович, — Михеевна, а вот скажи мне по совести: ты бы дала черножопому? Только по совести!
— Ну-у... За большие деньги...
— Ты мне, Михеевна, такую же, как самая, привези. Я денег дам. У меня много есть.
— Ты ж не черножопый, дядил, — опешил Синяк.
— А зачем издалека возить, — небрежно сказала Саша, поправляя макияж, испорченный Синяковым целованием, и, не меняя позы, спросила: — Танюш, подработать не хочешь?
— Чего-о? — Синяк угрожающе повернулся к Саше.
— Тихо, — сказал Роман и снова включил телевизор, теперь уже первую программу.
— ...от приступа острой сердечной недостаточности в следственной тюрьме скоропостижно скончался поэт Бошор Сурали, — будничным голосом сообщил диктор.
— Убили, — пробормотал Роман.
Синяк зачем-то встал, налил себе водки, выпил и выдохнул, уставившись в Сашу:
— Пшла на хер вон отсюда!
Проснулся Синяк рано и не по своему почину — до крови прикусил всё еще не обношенными зубами щеку изнутри. Замычал и встал с закрытыми глазами — с целью опохмелиться. Побрел к холодильнику. Нащупал бутылку, хлебнул и выплюнул: уксус. Теперь уж проснулся окончательно.
Светало. Дядька храпел. Синяк припомнил вчерашнее, пока фильм не прервался. Лучше и не вспоминать, мрак, хоть вешайся. Он вышел на крыльцо. В Гомнине кричала единственная на всю округу корова Франца Казимировича — отставного пастуха, собутыльника Ильи Ивановича. Корове небойко поддакнул ранний петух.
Синяк нашел в багажнике “беловежскую горькую”, вспомнил, что подарил машину, захлопнул шумно багажник и отрегулировал “беловежской” разлаженный и опаленный уксусом организм. Закусил почерневшим индюшиным крылом и, зябко поеживаясь, отошел к забору, расстегивая на ходу джинсы. В косе жужжал застрявший жук, но даже подумать о том, чтобы его вынуть, Синяк был не в силах. Выжить бы.
В дальнем конце огорода в утреннем полумраке над грядой чот-то темнело.