Идти по морозцу было гоже. Но за осень все уже обсиделись по запечьям, скоро притомились, и бранный порядок порасстроился. Все были рады-радешеньки, когда на закате солнца великий государь повелел стать станом на опушке старого бора. Никаких палаток московская рать не знала даже в непогодь, ели и спали под открытым небом, как Господь укажет. Только воеводы ставили от ветра войлоки. Но погода к ночи, слава богу, переменилась: стало замолаживать и потеплело. Разожгли костры из сушняка, поужинали сухарями да толокном и вокруг веселых огней стали пристраиваться спать, шептали молитвы, крестились на затянутый мглою восток и громко зевали.
– Эх, ребята, а гоже бы дома теперь… – вздохнул кто-то. – Забрался бы, мать честная, на печь и валяй до свету…
– Да баба бы твоя под бочок подобралась к тебе. А, Ванька? Гоже бы, чай…
– Ничем с молитовкой – чай, не дома, в лесу. А ты заместо того про баб споминаешь… – назидательно отвечал Ванька. – Господи, прости согрешения наши…
И он громко зевнул и перекрестил рот, чтобы как грехом не заскочил ему в душу окаяшка какой.
Для великого государя был разбит большой шатер. Но Иван знал, что он спать не будет – дума мешала, – и потому он сидел с воеводами и ближними боярами около огромного костра. Начал падать снежок. И тиха была черная ночь над белою, тихою землей. Где-то в отдалении завыли волки. Сверху все реяли и исчезали в жарких золотых отсветах костров белые хлопья…
– А где же Бородатый? – спросил государь.
– Здесь, великий государь… – отвечал из золотистого сумрака, сзади, услужливый голос.
– Ты хотел рассказать мне про хождения какого-то купца тверского за три моря… – сказал Иван. – Вот и расскажи теперь всем, чтобы веселее было ночь коротать.
– Слушаю, государь… – сказал полный, крупитчатый дьяк Бородатый, выходя к огню и запахивая свою дорогую песцовую шубу. – Мне довелось самому читать рукописание его. Любопытно он все описывает… Вот все толкуют, тверяки-де народ некнижный, бестолковый, а погляди-ка, как этот все гоже обсказывает…
– Да чего ж тверяков хулить так? – сказал князь Иван Патрикеев, воевода. – Народ как народ…
– Да они и сами смекают, что они поотстали маненько… – сказал Бородатый. – Изволишь помнить, великий государь, приносил я как-то тебе на погляденье список тверской летописи. Сам списатель его о себе так там пишет: «Не бех киянин родом, ни Новаграда, ни Владимира не имам, бо многые памяти, ни научихся дохторскому наказанию[3], еже сочиняти повести и украшати премудрыми словесы, якоже обычай имут ритори…» Как же можно? Тверяк он тверяк и есть…
– Летописцы тоже иной раз такое согнут, что уши вянут… – заметил князь Семен Ряполовский, летописное дело любивший и знавший в нем толк. – Погляди летопись новгородскую: своих, новгородцев, он выхваляет как людей благочестивых и добродетельных, а суздальцев завистниками показывает, несправедливыми, проклятыми иконоборцами. А Андрея Боголюбского иначе и не величает, как ум ненаказанный[4], лютый фараон…
По бородатым лицам пробежала усмешка.
– А как твоего купца-то звали? – спросил Иван.
– Звали его Афанасьем Никитиным, великий государь…
– Так рассказывай, а мы послушаем… – повторил государь. – Да ты присядь, а то, говорят, в ногах правды нету.
– Слушаю, великий государь… – сказал дьяк и, присев к огню и уютно поправив свой меховой малахай с ушами, спорым московским говорком начал: – Было это дело, великий государь, лет поболе десяти тому назад, когда, изволишь помнить, приехал к нам на Москву Асанбег, посол от владетеля шемахинского с поминками. Ты отдарил ширваншаха кречетами – целых девяносто птиц повез он тогда с собой. И сичас же следом за ним и наше посольство в Шемаху поехало, а за ним увязались несколько гостей тверских, хотевших пробраться в Персию. С ними был и Никитин. По дороге одно судно купецкое потерпело с товарами крушение, а другое захватили татары под Астраханью, которую татары по-своему Хозторохани величают. Много всякой нужи да горя натерпелись они, пока не попали к ширваншаху в Шемаху. Потерявши все товары, чуть не голые; они били ширваншаху челом, чтобы он отправил их как-нито на Русь, но тот никакой управы им не дал. Заплакали они и пошли кто куда: одни на Русь потянулись, другие остались в Шемахе, третьи пошли наниматься на работы в Баку, где горит из земли огонь неугасимый и тому огню, сказывают, люди тамошние поклоняются аки Богу…
– Чего только не придумают!.. – с усмешкой покачал головой государь. – Стало быть, вера такая…
– Да… – сказал Бородатый уютно. – И так потихоньку да полегоньку – скоро сказ сказывается, да не скоро дело делается – добрался наш Никитин и до царства Индейского. Люди там, пишет, ходят наги все, голова не покрыта, груди голы, волосы в одну косу плетены, а мужи и жены все черны… И куды бы он там ни пошел, везде они за им, словно привязанные, таскаются: дивно уж им очень, что он из себя белый!.. А молятся, вишь, они каменным болванам, великий государь, а Христа и не знают совсем. И вер будто у них, у индеев, поболе восьмидесяти, и ни одна с другой не пиет, не ест, не женится. Один из их ханов отобрал у Никитина жеребца его, которого тот ухитрился как-то к индеям провезти – там у них лошадей, сказывают, совсем нету, а все быки… – и обещал ему воротить и жеребца, и поверх того еще тысячу золотых дать, ежели Никитин примет веру их поганую. Но тот на злое дело не пошел, и хан все же жеребца ему воротил. Войны с нами, что ли, боялся, уж не ведаю, но только отдал. А индеи эти самые, говорит Никитин, народ ничего себе, покладистый, хоша и поганые…
– И середь поганых люди хорошие бывают… – сказал князь Семен Ряполовский. – Мне сказывали, что во время мора – лет пятьдесят тому назад – померла в Новегороде инокиня одна: не то что померла, а обомлела, должно, потому вскоре после того она встала опять живой и стала рассказывать всем, кого видела она в раю и в аду. Маненько не доходя до ада, сказывала она, увидала она будто одр, а на одре пса лежаща, одеяна шубою собольею. И спросила она: «Почему-де тут пес находится?»
И сказали ей, что то агарянин поганый, который при жизни, вишь, добер больно был. Особенно любил он выкупать невольников и даже птиц пойманных. В рай, знамо дело, попасть он не мог, потому не потщился принять веру истинную вовремя, но за хорошую жизнь от мук будто был избавлен. И вот, зловерия его ради, оставил ему Господь образ песий, а шубою многоцветною объяви всем о добродетели его, которая, как видится, и неверным помогает… Ну, сказывай, Бородатый, – это я только так, к слову…
– Ну, потом попал наш Никитин в Ерусалим ихний, – уютно продолжал дьяк. – Тамо находится у их храм бога ихнего, Буты, величиной, пишет, в пол-Твери. А болван Буты из камени вырезан вельми велик, да хвост у его висит, а руку правую поднял высоко да простер, аки Устьян[5], царь цареградский, а в левой руке копье. Из одежи на нем ничего нету, пишет, а виденье[6] его обезьянье. Женки его, Бутовы, наги вырезаны, тут же округ стоят.
А перед Бутом вол поставлен, вырезан из камени черного и весь позолочен, а целуют его в копыто и сыплют на него, как и на самого Бута, цветы. Индеяне вола зовут отцом, а корову матерью…
– Ахххх!.. – негодующе всплеснули руками великий государь и бояре. – Ну, неча сказать: додумались!..
– Потом есть еще Аланд-город у них, и в том Аланде-городе птица гукук летает, – продолжал уютно дьяк. – И все кличет: гукук!.. А на которой хоромине сядет, то тут человек умрет, а кто ее отогнать хочет али убить, ино у нее изо рта огнь выйдет. А мамоны[7] ходят по ночам да имают кур, а живут в горе или каменье. И есть у них свой князь обезьянский да ходит ратию своею, да кто мамону обижает, то она ся жалует князю своему, и он посылает на того рать, и она, пришед на град, дворы разваливает, а людей побьет.