— С богом!
Он рванул на себя какой-то рычаг, повернул тумблер: металлическая спираль затрепетала, как бабочка, — и вдруг исчезла.
Через мгновение машина Мёбиуса скрутила все свои атомы — и вернулась.
— Вуаля! — вскричал Гаррисон Купер, разрумянившись и сверкая глазами. — Вот и я!
— Так быстро? — воскликнул его друг.
— Здесь прошло не более минуты, а там — долгие часы!
— У тебя получилось?
— Смотри! У меня есть доказательства!
По его лицу катились слезы.
— Что там произошло? Ну, говори же!
— Вот, и вот, и вот!
Гироскоп вращался, лента торжественно продолжала безостановочное движение по спирали, тяжелая портьера, подобно призраку, витала в воздухе, а затем, тяжело вздохнув, опустилась.
Книги сыпались, как с библиотечного конвейера, опережая звук шагов; затем появились наполовину различимые башмаки, окутанные туманом ноги, туловище и наконец голова человека, который, невзирая на то, что лента вновь закрутилась по спирали и растворилась в пустоте, склонился над книжными переплетами, греясь у них, словно у очага. Он касался пальцами книг и прислушивался к колебаниям воздуха в сумеречном коридоре; откуда-то снизу доносились голоса людей, сидящих за ужином, а из-за распахнутой двери веяло едва уловимым запахом болезни: этот запах то накатывал волной, то отступал, то выветривался из комнаты, то возвращался, будто повинуясь неровному дыханию больного. Между тем в мире тихого благоденствия слышался вечерний перезвон тарелок и столовых приборов. Коридор и лестничная площадка пустовали. Но в любой момент кто-то мог подняться наверх в эту мрачную палату, неся на подносе ужин для лежащего в полудреме больного.
Гаррисон Купер осторожно распрямился и проверил, не идет ли кто-нибудь по лестнице, а затем, взвалив на себя сладкое бремя книг, перешел в ту комнату. По обеим сторонам кровати горели свечи; умирающий лежал на спине, вытянув руки вдоль тела: его голова утопала в подушке, закрытые глаза ввалились, а губы были плотно сжаты; казалось, он молит, чтобы на него обрушился потолок вместе со спасительной смертью.
Услышав, как Гаррисон Купер раскладывает книги по краям постели, старик очнулся: у него вздрогнули веки, пересохшие губы приоткрылись, ноздри со свистом втянули воздух.
— Кто здесь? — прошептал он. — Который час?
— «Всякий раз, как я замечаю угрюмые складки в углах своего рта; всякий раз, как в душе у меня воцаряется промозглый, дождливый ноябрь, я понимаю, что мне пора отправляться в плавание, и как можно скорее», — тихо ответил путешественник, стоя в ногах постели.
— Что-что? — зашептал лежащий на постели старик.
— «Это у меня проверенный способ развеять тоску и наладить кровообращение»,[3] — процитировал гость, подкладывая по книге под ладони умирающего, чтобы дрожащие пальцы могли ощупать переплеты, отстраниться и пробежать по строчкам, как по шрифту Брайля.
Одну за другой незнакомец показывал ему книги: обложки, страницы, титульные листы с разными датами — нескончаемой вереницей плыли издания этого романа, чтобы навечно пристать к далеким берегам будущего.
Больной задержал взгляд на всех по очереди переплетах, заглавиях, датах, а потом уставился на чужое просветленное лицо и ошеломленно выдохнул:
— Никак это странник? Видно, путь был долгим?
— Разве годы заметны? — Гаррисон Купер на клонился к старику. — Итак, я принес Благую Весть.
— Такого достойны лишь безгрешные, — прошептал старик. — А меня, придавленного могильной плитой из никчемных книг, безгрешным не назовешь.
— Я пришел, чтобы отодвинуть могильную плиту. Принес новости из далеких краев.
Глаза больного обратились к книгам, накрытым его дрожащими ладонями.
— Они и вправду мои? — прошептал он. Путешественник серьезно и торжественно кивнул, но на его лице вскоре заиграла улыбка, потому что черты старика потеплели, а глаза и уголки рта ожили.
— Так значит, есть надежда?
— Конечно!
— Верю, — старик сделал глубокий вдох и вдруг спросил. — А тебе какая забота?
— Я привязан к тебе всей душой, — отвечал незнакомец, стоя в изножье постели.
— Но ведь я тебя не знаю, любезный!
— Зато я тебя знаю от левого борта до правого, от форштевня до кормы, от клотика до палубы, знаю каждый день твоей долгой жизни, вплоть до этого мгновения.
— О сладостные речи! — воскликнул старик. — В каждом слове, в каждом взгляде — высший смысл. Но разве такое возможно? — Под старческими веками блеснули слезы. — В чем тут дело?
— Дело в том, что я и есть высший смысл, — произнес путешественник. — Я прошел долгий путь, чтобы сказать: твои труды не пропали даром. Кит опустился на дно совсем ненадолго. Настанет год, пока еще затерянный в дымке времени, когда у твоей могилы соберутся великие и прославленные, простые и безвестные, чтобы сказать в один голос: он оживает, он поднимается, он оживает, он поднимается! — и белая громада всплывет на свет, и великий ужас восстанет навстречу шторму и огням святого Эльма, и ты тоже восстанешь из бездны: вы будете неразделимы, ваши голоса сольются воедино, и никто не сможет сказать, где умолк один и зазвучал другой, где ты остановился, а он пошел бороздить белый свет, чтобы в вашем общем фарватере поднималась безымянная флотилия из кораблей-библиотек, чтобы хранители и читатели книг толпились в доках и провожали вас в далекие скитания и ловили ваш одинокий крик в три часа штормовой ночи.
— Боже правый! — воскликнул старик, укутанный в саван сбившихся простыней. — Объясни, путник, объясни! Неужели это не выдумки?
— Клянусь душой, клянусь кровью сердца. Вот тебе моя рука. — Гаррисон Купер сжал ладонь умирающего. — Пусть эти подарки будут с тобою до гробовой доски. Перебирай страницы, как четки. Не говори никому, откуда они взялись. Насмешники могут вырвать это утешение из твоих рук. Сегодня ночью, в предрассветной темноте, повторяй вместо молитвы простые слова: о том, что ты будешь жить вечно. Ты бессмертен.
— Довольно, не продолжай! Замолчи.
— Я не могу молчать. Выслушай. Твои пути будут отмечены огненными чудо-тропами: в Бенгальском заливе, в Индийском океане, от мыса Горн до берегов вечности. Этот огонь будет светить всем живущим.
Он еще крепче сжал руку старика.
— Клянусь. Настанет срок — и миллионы людей потянутся к твоему надгробью, чтобы почтить твою память и воздать тебе почести. Ты слышишь меня?
— Бог свидетель, ни один священник не сумел бы так меня утешить. Смогу ли я спокойно умереть? Теперь — да.
Путешественник отпустил руку старика, и тот вцепился в книги, лежащие по бокам кровати, а незнакомец без устали открывал другие тома и вслух объявлял даты:
— Тысяча девятьсот двадцать второй… тридцатый… тридцать пятый… сороковой… пятьдесят пятый… семидесятый. Тебе видно? Ты понимаешь, что это значит?
Он поднес последнюю книгу к глазам старика: пылающий взгляд обратился к надписи, пересохшие губы раскрылись:
— Тысяча девятьсот девяностый?
— Эта книга — твоя. Ее издадут через сто лет.
— Боже правый!
— Мне пора. Но я хочу слышать твои слова. Глава первая. Читай!
Горящий взгляд заскользил по строчкам. Старик увлажнил губы, всмотрелся в текст и, наконец, прошептал, не в силах сдержать слезы:
— Зовите меня Измаил.[4]
Выпал снег, потом еще, потом еще больше. В рассеянном свете с шумным шелестом завертелась серебряная лента, и из тумана Времени появился странствующий библиотекарь с котомкой книг. Лента, вращаясь, входила в стену, словно разрезая припорошенную снегом булку, а путешественник, обретая телесность, проникал в больничную палату, белую, как декабрь. Там, забытый всеми, лежал несчастный; лицо его было бледнее снега и зимнего ветра. Он был вовсе не стар, но метался в предсмертной лихорадке, и его пропитавшиеся потом усы прилипли к верхней губе. Наверно, он не почувствовал, как воздух рядом с его постелью расступился, чтобы впустить посланника. Больной не открывал глаз; дыхание с трудом вырывалось из груди. Руки, вытянутые вдоль туловища, не потянулись навстречу принесенным дарам. Казалось, он уже покинул этот мир. И только при звуках незнакомого голоса его глаза дрогнули под сомкнутыми веками.