Идущий берегом человек правой рукой отмахивал чуть-чуть назад, разворачивая плечо — я вспомнил Валеру, который на походку перенес свою боксерскую привычку вместе с шагом метнуть вперед и руку.
Этого звали Константин. Все в партии обращались к нему коротко — Кость, а Кость, и я слышал почему-то в этом обращении не уменьшенное имя, а значение самого слова, короткого и острого. А когда говорили о нем, то употребляли полное имя — Константин.
— А я тебя искал в лагере, — он бросил к моим ногам пустой мешок. — Сейчас сеть выберу, скажу, зачем. Хочешь, помоги.
Стоя в лодке, он перебирал сеть руками, вытаскивая рыбу. Я сидел на корме и отгребал веслами. “Табань легонько”, — сказал он. Вспомнилась частушка Высоцкого: “Эх, табань, табань, табань, а то в берег врежемся…” Я подумал: если повторять это странное слово несколько раз, то обязательно появится Тамань — самый скверный городишко из всех приморских городов России.
На берегу он переложил из лодки рыбу в мешок, весело ругнувшись, что улов оказался велик.
— Пошли? — сказал он и закинул мешок за спину.
Почему-то не хотелось так сразу оказываться с ним вместе. Но что я скажу — посижу еще? Погуляю?
Пройдя метров сто, он бросил две рыбины с расклеванными головами, которые нес до этого в руке, летевшим за нами бакланам: “От, обжоры!”.
— Мужики стреляют бакланов, отпугивают, чтоб не клевали. А по мне, так это неизбежный процент потери. Все питаются как могут.
— А если головы отрезать — нельзя эту рыбу есть? — спросил я.
Он посмотрел на меня, чуть-чуть задержал взгляд.
— Да наверное, можно. А чего ты ходишь сюда? Я раза два тебя видел возле зимовья.
Я удивился: мне казалось, что я всегда здесь находился в полном одиночестве.
— Так. Отдыхаю.
— Ты брось. Место нехорошее. Когда сюда первая партия приехала, рассказывают, в леднике возле избушки вместе с мороженой рыбой стреляный труп нашли. На материк отвезли, закопали неопознанного. А как его опознаешь — неизвестно, сколько лет он пролежал.
Я вспомнил зуб мамонта, все предметы в избушке — вот в чем была разгадка их нетронутости. Как на могиле, нельзя было ничего трогать. Морозец пробежал по спине при воспоминании о моих долгих посиделках внутри избушки.
— А к тебе бабы липнут? — вдруг спросил он.
Я помолчал, поняв, что в разговоре с ним надо не удивляться неожиданностям, а привыкнуть к ним.
— Нет.
Он хохотнул:
— Коротко и ясно.
— Помнишь, как Остап Бендер спросил, есть ли в городе невесты, дворник ответил — кому и кобыла невеста? Все относительно.
Он махнул рукой:
— Да ничего не относительно. Какой-то умник придумал, и все повторяют, как попки: относительно, относительно… Я же, например, не буду сравнивать этот мешок, — он дернул плечом, — с тем, что на Клязьме ловлю. Там одно — здесь другое.
— Но вот же — сравнил.
— Да где ж я сравнил? Я ж не буду там сеть ставить, а здесь с удочкой сидеть. А удовольствие от рыбалки — одно и то же. Понимаешь? Не количество этой долбаной рыбы…
— Я понимаю. Только не пойму, при чем тут бабы.
— При том же. Один всю жизнь увлека-ается, слюни пускает, на поплавок смотрит, а у другого и без наживки клюет.
— И ты хотел узнать, слюни я пускаю или закидываю раз за разом.
Про себя я усмехнулся и чуть было не сказал, что и это — относительно, но раздражать его еще больше не хотелось.
И странно — я почувствовал, будто рядом дунул легкий, уже спокойный ветерок. Константин сказал:
— Ты уже и обиделся. Слюни — это я так сказал, не про тебя.
Мы некоторое время шли молча. Лагерь был уже совсем близко.
— А вообще-то я тебя на охоту хотел позвать. На вездеходе. А то ходишь один вокруг зимовья, как… всадник без головы!
Мне стало и смешно и жутковато от этого сравнения.
В своем вагончике я стал жарить рыбу, которую мне дал Константин, и думал о нашем странном разговоре. Я понял, что Константин въехал в разговор по своей привычке внезапно, но почему-то растерялся. Со мной часто такое бывало, когда я писал дневник — первая фраза вводила меня в оцепенение, вставала костью в горле, и в конце концов я оставлял в покое начатую страницу. Константин хотел со мной поговорить, что-то его во мне интересовало — а мы лишь перекидывались какими-то глупыми фразами. Почему он спросил, “липнут” ли ко мне бабы?
Я представил его там, на большой земле, перед поездкой на Север. Жил своей обычной жизнью, уверенный в себе, не чувствующий жизненных порогов, через которые многие лишь кое-как переползают. К нему и “липли” женщины, безошибочно чувствуя его силу, безоглядность. Он отвечал им спокойно, меняя их потому, что прежняя уже была, а новая — вот она, опять под рукой. И вот та, к которой он вдруг привык, перестает его замечать, а уходит — к странному задумчивому типу, сидящему в компаниях где-нибудь в уголке. И Константин впервые растерян.
Я сам не заметил, как сочинил эту быструю ситуацию. Засыпая, я дополнял ее подробностями и видел себя, сидящего в кругу знакомых Константина на какой-то вечеринке — почему-то я был в очках… Снились мне олени, легко бегущие по снегу. Сон втягивал меня в этот бег, как в метель.
Назавтра была суббота, короткий рабочий день. Я работал промывальщиком — промывал образцы породы, которые бурильщики доставали откуда-то из глубин острова. Мне говорили, что на эту работу принято брать новичков: считается, что при поиске новых месторождений новичкам может повезти. Обучил меня старый якут и с первых дней, довольный моими успехами, доверил мне всю промывку. “За живца меня держат, — иногда усмехался я, — как при игре в рулетку”.
К обеду я просушил шлихи — то, что остается в лотке после промывки породы, ссыпал их в пакетики и понес в лабораторию — маленький вагончик посреди лагеря. Навстречу мне шел Константин.
— Как торт, — кивнул он на мою коробку, — только цветов не хватает.
— И шампанского.
— Ничего, Майка спирта нальет.
Мы разминулись. Я вспомнил, что по дороге в лабораторию частенько срывал где-нибудь маленький северный цветок и клал его в коробку со шлихами. Когда Майя, техник-лаборант, принимая коробку, удивлялась и говорила — ой, а это что? — я подыгрывал ее удивлению. Я внимательно рассматривал цветок — надо же, и какими ветрами его сюда занесло, ведь это незабудка иссыккулькская. Или, в другой раз, — шехерезада персидская. А ты знаешь все цветы? — спрашивала, улыбаясь, Майя. Здешние — нет, а вот которые прилетают, знаю, отвечал я. Так я шутил и уходил, оставив цветок в какой-нибудь колбочке на столе.
Сейчас цветка в коробке не было. Наверное, я задумался по дороге. Майя стрельнула глазами в коробку, поставила ее на стол.
— Ого, тяжелая. Наверное, золото.
— Какое-то оно слишком черное.
— Так это хорошо. Черный тяжелый шлих доказывает большое содержание олова в породе.
Я усмехнулся — так весело, с улыбкой, Майя прощебетала эту фразу из какого-нибудь учебника по минералогии. Она не умела шутить, но всегда была веселой. И могла лишь или повторять бородатые шутки вроде этой, про золото — я слышал их за день десятки раз, — или весело говорить серьезные вещи. Я часто ловил себя на том, что слушаю ее со снисходительной улыбкой, с какой взрослые слушают лепет ребенка.
Еще не зная друг друга, мы летели с ней в одном самолете из Москвы. Познакомились, когда одновременно подошли к встречающему нас бородатому парню, державшему в руке листок с названием экспедиции. Потом еще неделю ждали на базе вертолета, чтобы вылететь на остров. Поселили нас в одном вагончике, через перегородку. Я сразу почему-то решил, что едет эта девушка на край света или к своему мужу, или к жениху, просто не мог подумать, что она одна, настроение у меня в те дни было мрачное — словом, никаких ухаживаний с моей стороны не было. Так и сложились наши отношения: я слушал ее разговоры о романтике, иногда отшучивался, Майя, наверное, оценила мое спокойное поведение — с ее личиком, она, вероятно, натерпелась мгновенных, с ходу, приставаний.