— О, я пишу «в стол». Для далекого будущего, когда публикация станет возможной. Честно говоря, что мне еще остается? — Клигин вновь помрачнел, сдвинул брови — Когда меня вытеснили из политики, я мечтал отдаться своей подлинной страсти. Публицистике. Но ведь мне и здесь не дали развернуться. Ты же знаешь. Когда Медвежутин подмял прессу, то редактор «Вечернего Урбограда» мягко намекнул, что в моих статьях газета более не нуждается. Ну, что оставалось делать? Перешел я в журнал «Бланка-ривер», занялся краеведением. Красоты природы, факты из истории родного края…
— О, эти репортажи восхищают читателей. В том числе и зарубежных. Ты настоящий мастер. Сразу видно — знаешь, о чем пишешь. Так?
— Так-то оно так… Но я всегда чувствовал неудовлетворенность. Если говорить прямо, мне заткнули рот. Ну, сколько мне сейчас? Сорок два года. А сколько еще осталось? — Клигин отряхнул джинсовый костюм. Молодежный стиль одежды, звонкий голос и стремительная походка делали его моложе своих лет. Однако в больших карих глазах журналиста отражалась старческая мудрость и скорбь. — Я чувствую, что как публицист и политический сатирик мог бы сделать очень многое. Ведь сколько вокруг свинства! Я на все это гляжу иронически. Да что там — трагически! Сердце кровью обливается! И ничего не могу поделать. Я лишен газетной трибуны! Это творческая смерть… Чем дальше, тем больше чувствую себя униженным. Они заткнули мне рот! Но пусть хотя бы потомки узнают о нынешних безобразиях. Через двадцать лет, или хоть через пятьдесят… После моей смерти…
Дареславец слушал Клигина внимательно, не перебивая. Он давно заметил, что если журналиста увлекала некая тема, тот разражался длинными речами. А встречались они не так уж часто, и потому Клигин спешил облегчить душу. После увольнения из газеты, он проклинал диктатора на чем свет стоит. Однажды Дареславец написал ему на клочке бумаги, в мэрии: «Не здесь! Все кабинеты прослушивает РСБ!». С тех пор задушевные беседы велись только на загородной даче. Там приятели говорили о наболевшем резко и открыто.
Дареславец подождал, пока Клигин закончит свой горестный монолог. Искоса глянув на журналиста, чиновник вздохнул, и произнес медленно, с тоской в голосе:
— Как жаль, что с нами нет Альфата Валейцева…
— Да, я часто вспоминаю о нем… — с печальным вздохом отозвался журналист, и на лбу его появились складки — Из нашей троицы он был самым горячим… И в спорах, и в жизни. Я считал тогда, что он излишне резок в оценках. Теперь-то понимаю, что Альфат превосходил нас интуицией. Он прекрасно видел, куда катится страна… Спустя шесть лет после его кончины я удивляюсь прозорливости покойного …
— Хм… Но ведь эта горячность его и погубила, так? Погубила. — откликнулся Дареславец, рубанув ладонью воздух. — А все-таки, будь таких людей побольше — мы сейчас по-другому бы жили…
— Побольше… — вздохнул в ответ Валентин Клигин, обернувшись к собеседнику — Защищать радиостанцию Валейцева пришло две тысячи горожан. Две тысячи свободных людей на миллионный Урбоград — это уже много. Защита радио «Тантал»[9] — самое яркое воспоминание моей жизни.
— О, ты был наверняка в первых рядах толпы. Так? Впереди всех. — бывший полковник говорил угловато и отрывисто, часто повторяя на разные лады одну и ту же мысль. Чуть не каждую фразу он завершал вопросом, проверяя — понял ли его собеседник.
Клигин кивнул, погрузившись в воспоминания. Дареславец продолжил:
— Ну, против ОПОНа вы ничего сделать не могли. А Валейцева погубила горячность. Когда начался штурм «Тантала», он в пылу, заслышав выстрелы с улицы, схватил охотничье ружье и начал из окна отстреливаться. Отбиваться. Охранники радиостанции тоже стреляли. В воздух. Так?
— Да… Все так и было. — откликнулся Валентин, склонив голову — Этот штурм у меня и сейчас перед глазами стоит…
— Ты смог тогда пойти на митинг… Но сам понимаешь, я — лицо официальное, так? Я лишен такого права.
— Валера, я же не упрекаю. — быстро проговорил Клигин — Я прекрасно понимаю твое положение…
— Ну вот… Альфат отстреливался, и меня не удивляет, что ОПОНовцы избили его до полусмерти. Я удивляюсь другому: как его вообще не убили там же. Ну, а потом он умер от инфаркта в тюремной камере. Так? Сердце не выдержало. — голос Дареславца выражал сдержанный гнев и скорбь — Да и передачи с лекарствами ему запретили получать. Уморили в камере. Часто вспоминаю об этой трагедии. Я с ним спорил, как и с тобой. Мы расходились в оценках. Но это был великолепный человек, талантливый журналист. Так? Умный собеседник.
— Именно! Один из лучших. Исключительный талант. Это факт. — вздохнул Клигин. Отдавшись воспоминаниям, он увлеченно добавил: — Все ему удавалось: сообщение, комментарий, интервью, репортаж… Перед слушателем возникала панорама событий. Эффект присутствия! А главное, содержание передач волновало людей. Ведь речь велась о массовом жульничестве на выборах, о вбросе в урны готовых бюллетеней. О забраковке тысяч подписей за оппозицию. О том, как типографии Урбограда отказались печатать листовки оппозиционных кандидатов. Как завозили тираж из соседней губернии… А при ввозе этих листовок одному из шоферов подбросили патроны и пистолет…
— Да! А помнишь его репортаж о том, как наемные бандиты разбили голову известному писателю? Так? Обличавшему эти безобразия…
— Еще бы! Трагический случай… Сейчас-то все это стало бытом, а тогда возмущение публики не знало границ. Поэтому властям и пришлось, вопреки закону, закрыть радиостанцию. Альфат призвал по радио защитить свободу слова, собралась толпа. И вот финал — штурм станции… Его гибель…
— Альфата очень жаль… — скорбно кивнул Дареславец — Его недостает, я это чувствую. Впрочем, если бы он увидел нынешнюю жизнь… Как знать, выдержало бы его сердце? Ведь от демократии осталась жалкая ширма. Так?
— Так — хмуро откликнулся Клигин.
— И вот в связи с этим я тебя хочу спросить… Ты всю жизнь боролся за демократию, с твоими друзьями-либералами. Как ты думаешь: вышел из этого толк?
Ответом было тяжелое молчание — ничего утешительного Клигин сказать не мог. Он лишь задумчиво прикрыл глаза.
— Я ведь не для того, чтобы тебя уколоть. Я не злорадствую. — продолжил Дареславец, ободряюще кивнув журналисту, и добавил с азартом спорщика: — Мы и раньше часто это обсуждали. Когда воры растаскивали промышленность, я возмущался. А ты меня утешал: из рынка, из экономической свободы вырастет свобода политическая. Ну и где она? Нет ее, так?
Клигин тяжело вздохнул, выпрямил ладонь и яростно ответил:
— Где уж там… Даже из их выступлений исчезло слово «демократия». Все больше говорят о патриотизме, о стабильности. На окраинах тлеет война, и всех недовольных объявили пособниками врага. В тюрьмах — пыточные условия. Бюрократы творят что хотят. Оставили парочку партий-марионеток. По новым законам, они должны быть верноподданными, большими по численности. Отменили референдумы. Судьи управляются верховником. Все оппозиционные телеканалы и газеты задушены, подчинены Медвежутину. Мне ли этого не знать?
— О, я прекрасно помню твои репортажи для радио «Свободная волна»… Ты ведь поначалу туда устроился, когда погиб Валейцев и закрыли радио «Тантал»? Ты довольно лихо срывал с правителей фальшивые маски. Пока ты работал, им не удавалось втереть очки наивным иностранцам… Как же, помню.
— Да, было дело… «Свободная волна» — радиостанция зарубежная, здесь был только корпункт. Одно время я совмещал работу в газете и на радио. Но и в «Свободной волне» я пробыл недолго, вскоре ее тоже закрыли. Да что там говорить… Везде негласная цензура. Все попытки рядовых людей повлиять на жизнь страны пресекаются на корню. Это уже не граждане, а холопы… Забастовки запрещены, митинги разгоняют. Выступления по телевидению на сто процентов лживы и бессодержательны. Безысходность, отчаяние… Демократия уничтожена.
Дареславец кивнул, соглашаясь. Разговор переходил в нужное ему русло.