Замечаете? Он уже стал поэтом, хотя на вид и не изменился нисколько: нелепо ведь предполагать, что поэты – какая-то особая порода людей; и между обыкновенными смертными могут встречаться натуры куда более поэтические, нежели многие признанные поэты; вся разница в том, что у поэтов более счастливая духовная память, позволяющая им крепко хранить в своей душе идеи и чувства до тех пор, пока они, наконец, ясно и точно не выльются в словах и образах. Сделаться из простого, обыкновенного человека поэтическою натурой, впрочем, все же своего рода превращение, и вот оно-то и произошло с письмоводителем.
«Какой чудный аромат! – думал он. – Мне вспоминаются фиалки тетушки Лоны! Да, я был тогда еще ребенком! Господи, сколько лет я не вспоминал о ней! Добрая старая тетушка! Она жила там, за Биржей! У нее всегда, даже в самые лютые зимы, стояли в воде какие-нибудь зелененькие веточки или отростки. Фиалки так и благоухали, а я прикладывал к замерзшим оконным стеклам нагретые медные монетки, чтобы оттаять себе маленькие кругленькие отверстия для глаз. Вот была панорама! На канале стояли пустые зазимовавшие корабли со стаями каркавших ворон вместо команды. Но вот наступала весна, и на них закипала работа, раздавались песни и дружные «ура» рабочих, подрубавших вокруг кораблей лед; корабли смолились, конопатились и затем отплывали в чужие страны. А я оставался! Мне было суждено вечно сидеть в канцелярии и только смотреть, как другие выправляли себе заграничные паспорта! Вот моя доля! Увы!»
Тут он глубоко вздохнул и затем вдруг приостановился.
«Что это, право, делается со мной сегодня? Никогда еще не задавался я такими мыслями и чувствами! Это, должно быть, действие весеннего воздуха! И жутко и приятно на душе! – И он схватился за бумаги, бывшие у него в кармане. – Бумаги дадут моим мыслям другое направление. – Но, бросив взгляд на первый же лист, он прочел: „Сигбрита, трагедия в 5 действиях”. – Что такое?! Почерк, однако, мой… Неужели я написал трагедию? А это что? „Интрижка на валу, водевиль”. Нет, откуда же все это? Кто это подсунул мне? А вот еще письмо!»
Письмо было не из вежливых; автором его была театральная дирекция, забраковавшая обе упомянутые пьесы.
– Гм! Гм! – произнес письмоводитель и присел на скамейку.
Мысли у него так и играли, душа была как-то особенно мягко и нежно настроена; машинально сорвал он какой-то росший возле цветочек и засмотрелся на него. Это была простая ромашка, но в одну минуту она успела рассказать ему столько, сколько нам в пору узнать на нескольких лекциях ботаники. Она рассказала ему чудесную повесть о своем появлении на свет, о волшебной силе солнечного света, заставившего распуститься и благоухать ее нежные лепесточки. Поэт же в это время думал о жизненной борьбе, пробуждающей дремлющие в груди человека силы. Да, воздух и свет – возлюбленные цветка, но свет является избранником, к которому постоянно тянется цветок; когда же свет гаснет, цветок свертывает свои лепестки и засыпает в объятиях воздуха.
– Свету я обязана своею красотой! – говорила ромашка.
– А чем бы ты дышала без воздуха? – шепнул ей поэт.
Неподалеку от него стоял мальчуган и шлепал палкой по канавке; брызги мутной воды так и летели в зеленую траву, и письмоводитель стал думать о миллионах невидимых организмов, взлетавших вместе с каплями воды на заоблачную для них – в сравнении с их собственною величиной – высоту. Думая об этом и о том превращении, которое произошло с ним сегодня, письмоводитель улыбнулся: «Я просто сплю и вижу сон! Удивительно, однако, до чего сон может быть живым! И все-таки я отлично сознаю, что это только сон. Хорошо, если бы я вспомнил завтра поутру все, что теперь чувствую; теперь я удивительно хорошо настроен: смотрю на все как-то особенно здраво и ясно, чувствую какой-то особый подъем духа. Увы! Я уверен, что к утру в воспоминании у меня останется одна чепуха! Это уже не раз бывало! Все эти умные, дивные вещи, которые слышишь и сам говоришь во сне, похожи на золото гномов, – при дневном свете оно оказывается кучею камней и сухих листьев. Увы!»
Письмоводитель грустно вздохнул и поглядел на весело распевавших и перепархивавших с ветки на ветку птичек.
«Им живется куда лучше нашего! Умение летать – завидный дар! Счастлив, кто родился с ним! Если бы я мог превратиться во что-нибудь, я пожелал бы быть этаким маленьким жаворонком!»
В ту же минуту рукава и фалды его сюртука сложились в крылья, платье стало перышками, а калоши когтями. Он отлично заметил все это и засмеялся про себя: «Ну, теперь я вижу, что сплю! Но таких смешных снов мне еще не случалось видеть!» Затем он взлетел на дерево и запел, но в его пении уже не было поэзии – он перестал быть поэтом: калоши, как и всякий, кто относится к делу серьезно, могли исполнять только одно дело зараз: хотел он стать поэтом и стал, захотел превратиться в птичку и превратился, но зато утратил уже прежний свой дар.
«Недурно! – подумал он. – Днем я сижу в полиции, занятый самыми важными делами, а ночью мне снится, что я летаю жаворонком в Фредриксбергском саду! Вот сюжет для народной комедии!»
И он слетел на траву, вертел головкой и пощипывал клювом гибкие стебельки, казавшиеся ему теперь огромными пальмовыми ветвями.
Вдруг кругом него сделалось темно, как ночью, – на него был наброшен какой-то огромный, как ему показалось, предмет; это мальчуган накрыл его своей фуражкой. Под фуражку подлезла рука и схватила письмоводителя за хвост и за крылья, так что он запищал, а затем громко крикнул:
– Ах ты, бессовестный мальчишка! Ведь я полицейский письмоводитель!
Но мальчуган расслышал только «пип-пип», щелкнул птицу по клюву и пошел с ней своею дорогой.
В аллее встретились ему два школьника из высшего класса, то есть по положению в обществе, а не в школе. Они купили птицу за восемь скиллингов, и вот письмоводитель вновь вернулся в город и попал в одно семейство, жившее на Готской улице.
«Хорошо, что это сон, – думал письмоводитель, – не то бы я, право, рассердился! Сперва я был поэтом, потом стал жаворонком! Моя поэтическая натура и заставила меня пожелать превратиться в это крошечное созданьице! Довольно печальная участь, однако! Особенно если попадешь в лапы мальчишек. Но любопытно все-таки узнать, чем все это кончится?»
Мальчики принесли его в богато убранную гостиную, где их встретила толстая улыбающаяся барыня; она не особенно обрадовалась простой полевой птице, так она назвала жаворонка, хотя и позволила посадить его на время в пустую клетку, стоявшую на окне.
– Может быть, она позабавит попочку! – сказала барыня и улыбнулась большому зеленому попугаю, важно качавшемуся в кольце в своей великолепной металлической клетке. – Сегодня попочкино рождение, – продолжала она глупо-наивным тоном, – и полевая птичка пришла его поздравить!
Попочка не ответил ни слова, продолжая качаться взад и вперед, зато громко запела хорошенькая канарейка, только прошлым летом привезенная с своей теплой, благоухающей родины.
– Крикунья! – сказала барыня и набросила на клетку белый носовой платок.
– Пип, пип! Какая ужасная метель! – вздохнула канарейка и умолкла.
Письмоводитель, или, как назвала его барыня, полевая птица, был посажен в клетку, стоявшую рядом с клеткой канарейки и недалеко от попугая. Единственное, что попугай мог прокартавить человечьим голосом, была фраза, звучавшая иногда очень комично: «Нет уж, будем людьми!» Все остальное выходило у него так же непонятно, как и щебетание канарейки; непонятно для людей, а не для письмоводителя, который сам был теперь птицей и отлично понимал своих собратьев.
– Я летала под тенью зеленых пальм и цветущих миндальных деревьев! – пела канарейка. – Я летала со своими братьями и сестрами над роскошными цветами и тихими зеркальными водами озер, откуда нам приветливо кивал зеленый тростник. Я видела там прелестных попугаев, умевших рассказывать забавные сказки, без конца, без счета!
– Дикие птицы! – ответил попугай. – Без всякого образования. Нет уж, будем людьми!.. Что ж ты не смеешься? Если это смешит госпожу и всех гостей, то и ты, кажется, могла бы засмеяться! Это большой недостаток – не уметь ценить забавных острот. Нет уж, будем людьми!