— Мама, — говорил он. — Ты не плачь. Я отвыкну... У меня очень болела нога, пальцы на ногах. — И он показывал на култышку. — Мне обещали сегодня работу... Я буду работать. Мы еще заживем, и ты перестанешь вязать цветы...
Мама изготовляла искусственные цветы из обрывков проволоки, цветной бумаги и лоскутков бархата. Она была большая мастерица, наша мама, ее цветы были даже лучше, чем живые... Но теперь она слепла от слез, и цветы у нее получались грубыми и как будто мятыми. И она не зарабатывала даже трети тех пиастров, которые получала когда-то за свою работу.
Мы знали, что старший брат врет и верит в свое вранье. Он почти бредил, потому что реальной жизни для него не существовало — для него существовал лишь страх, что через пять часов потребуется новая ампула, которую он обязательно должен достать, непременно раздобыть, иначе начнутся муки, его начнет ломать. Невыносимо было глядеть, когда его ломало. Он покрывался потом, без наркотика его организм не воспринимал даже воду, не то что рис или мясо... Он задыхался. Он орал на нас. Он был тираном и проклятием, был нашим страданием и позором. Если бы он был один такой на весь Сайгон!.. Они, наркоманы, собирались около кинотеатра «Белый лебедь». Там у них было место сбора: американских солдат и наших — женщин, мужчин, девушек и молодых парнишек. У них были свои законы, своя жизнь, жуткая и туманная, полная грез, разделенная четким ритмом поисков новой порции «счастья»... Другого для них не существовало, для них границей времени была ампула и поиск новой ампулы.
Так вот, мой старший брат приковылял с базара, вызвал меня во двор и сказал:
— Уматывайся поскорее... Немедленно. Сейчас за тобой придут. На «джипе» — полиция. Хватают тех, кто торговал медикаментами. Гнилушка Тхе скрылся, свалил все на тебя и на других «козявок». Бери куртку. Деньги есть? Поезжай на старые склады, спроси одноглазого по кличке Виски. Скажи, что ты мой брат, он тебя спрячет...
И Виски спрятал — я оказался на странном острове. Интересно, сколько они с братом получили за меня? Продали меня в рабство. На старшего брата я не обижаюсь — он старший брат, а вот одноглазый... Мне не хотелось, чтобы он зарабатывал на мне.
Набирали на стройку только цветных. Нас оказалось восемьдесят человек... Охраняли нас батаки и даяки — безжалостные бандиты, особенно даяки. А во главе банды палачей был японец. Комацу-сан, будь проклята та минута, когда его родила мать. И будь прокляты его дети и внуки, и пусть издает зловоние все, к чему прикоснется его рука! Был еще повар — чистокровный португалец, Толстый Хуан, хозяин Балерины. Каких только тут не было «болтанок» — мулаты и евразийцы, метисы и полукитайцы-полунегры, полуиндийцы-полукитайцы, гремучая смесь из всех языков и национальностей! Приказы отдавали на английском языке, да еще раздавалась ругань Комацу по-японски... Мы толком не знали, кого как зовут, хотя прожили в бараках полтора года. Никто никому не доверял, и если мы не зарезали друг друга, так это благодаря жестокой дисциплине. За малейшее нарушение беспорядка полагался карцер. Когда Маленький Малаец взбунтовался, приехал белый — немец, начальник Комацу. Этот штатский немец — инженер, но выправка у него была военная. Ходили слухи, что он бывший эсэсовец. Он руководил строительством. Комацу лишь следил за нами, поддерживал порядок и чинил суд да расправу. Когда взбунтовался Маленький Малаец, приехал немец... Маленького Малайца избили до синевы. Били «черным Джеком» — продолговатым кожаным мешком, набитым песком и свинцовой дробью. «Черный джек» запросто ломает руку или ключицу, а если вместо кожаного мешка песком и дробью набивали снятую чулком шкуру морского угря, тогда... Один хороший удар — и нет человека.
Маленького Малайца вытащили на скалу... Нас построили. Мы жили, как военные. У нас были командиры отделений и взводов — даяки. Нас выстроили, потом Маленького Малайца вытащили на скалу и сбросили вниз. Он разбился об острые камни, и крабы и акулы сожрали его мясо вместе с костями. Помню, потом расстреляли двоих, тоже перед строем. И мы испугались и перестали доверять друг другу. И если возникала драка, даяки влетали с «черными Джеками» и били подряд — никогда не выясняли, кто прав, а кто виноват.
Работали мы по двенадцать-четырнадцать часов: строили тайную пристань. Для кого? Об этом я узнал несколько дней назад. Хуан проболтался. Он говорил и оглядывался. Быстрей бы отсюда выбраться. Комацу что-то затеял. У меня предчувствие. Интересно, отдадут они нам деньги, которые обещали заплатить за полтора года каторги? Если Хуан не наврал, то может произойти всякое.
Комацу успокоил нас.
— Деньги, — сказал он, — выплатят перед самым отъездом. Иначе вы проиграете их в карты. Денег много, получите сполна. Вы теперь миллионеры. О'кэй! — закончил он свою речь.
И мы от радости завопили на всех языках, которые есть на земле.
...Нас повзводно повели в столовую. Воспользовавшись толкотней у входа, я попытался проскочить на кухню. Я хотел увидеть Хуана. Черт возьми, у кухни стояли часовые. И все же мне повезло. Когда я хотел уже бежать обратно, увидел в дверях Толстого Хуана. Он делал мне какие-то знаки. Он казался очень встревоженным. Таким я его еще не видел. Я бросился к нему, несмотря на угрожающие крики часовых. В самом деле, не будут же они стрелять!
Толстый успел только сказать: «Ничего не ешь! Ничего не ешь сегодня!»
Даяк, конечно, ничего не слышал. Но он точно озверел и бросился на меня со штыком. И вот тут-то я понял, что этот охранник может выстрелить в меня или в Толстого Хуана. Я метнулся назад, чтобы смешаться с толпой.
В столовой стоял шум. Это тоже было непривычно, потому что полтора года каждый взвод обедал отдельно. Разговоры в столовой не разрешались. Мой взвод сидел в правом углу, рядом стоял стол, накрытый для гостей.
Вот это да! Я в жизни не видел столько вкусных вещей. Грибы с молодыми побегами бамбука, свинина со сладкой подливой, утка, обжаренная в тесте, разная рыба — я даже не знал ее названия, груды фаршированных яиц, трепанги. Чего тут только не было! Стояли бутылки с лимонадом, с пивом, и я даже не поверил собственным глазам — с вином. Меня увидели и закричали:
— Пройдоха, иди сюда! Где ты пропадал? Чего бледный?
— Наверное, уже выпил. Хуан угостил?
Откуда только они все знали? Ведь мы так старались скрыть пашу дружбу. Я на них не рассердился. Теперь это было не страшно — через несколько дней я буду на материке.
— Гляди, — сказал кто-то, — у него уши побелели. Чего разволновался?
— Да, — сказал я. — Они совсем озверели, эти даяки. Так бы и дал в морду.
Подошел командир нашего взвода, ему мигом освободили место. Мы его не любили, но что уж тут — последний раз обедали вместе.
В столовую вошел Комацу. Он шел стремительным шагом и почему-то смотрел поверх голов, точно не видел нас, точно нас не было.
Говорили тосты на своих языках. Говорили все. Но никто никого не слушал и не понимал. Тянулись руки, все хватали закуски, кто-то просыпал рис, целую миску. Почему так страшно наблюдать, когда люди едят толпой?
Комацу не ел. И те, кто сидел с ним рядом, тоже ничего не ели. Они сидели, и им было скучно, точно они проводили кого-то на поезд и теперь не знали, куда им идти.
И музыка! Репродуктор орал во всю мочь. И не слышно, кто что кричал.
Кого-то тошнило...
Кто-то хватал свинину и бросал на пол...
Кто-то плакал, опустив голову на стол...
Кто-то смеялся, как сумасшедший...
Полтора года нас держали на привязи. И теперь мы сорвались с нее.
Мне почему-то стало стыдно. Я пошел к выходу. Я не мог смотреть на все это.
Меня выпустили, и я пошел к баракам. В нашем бараке горел свет.
— Толстый! — обрадовался я и побежал, но это оказался Мын-китаец. Он только что вернулся из лазарета, где лечили от дизентерии.
— Пройдоха! — бросился он ко мне. — Чем угощали? — Он сглотнул слюну. — Как обидно! Праздничный обед, а мне ничего нельзя есть, кроме рисового отвара! Почему я такой несчастный!