Вечер этого бурного дня я, помнится, провел дома. На другой день, часам к двум, я отправился в Городскую думу. Утром наш Центр. Комитет собрался в доме графини С. В. Паниной и продолжал ежедневно собираться в течение ближайших 10—15 дней, то у Паниной, то у В. А. Степанова — раз у Кутлера, в тот день, когда юнкерами была произведена попытка захвата телефонной станции. Днем ежедневно собиралась Городская дума, а по вечерам — образовавшийся немедленно после переворота «Комитет спасения родины и революции» заседал в Училище правоведения, воспользовавшись помещением Крестьянского союза.
Городская дума в эти дни напоминала собой огромный растревоженный муравейник. Все залы, комнаты, кулуары, лестницы кишели людьми. Кого только тут не приходилось встречать! Но увы, только в самые первые дни можно было предаваться иллюзиям и думать, что Городская дума вместе с Комитетом спасения смогут стать каким-то организующим центром, который окажет большевикам сильное сопротивление. Очень скоро стало ясно, что никакой действительной, организованной силы в их распоряжении не имеется. К числу самых тяжелых моих воспоминаний я отношу воспоминание о поездке — вместе с Авксентьевым и, помнится, Шрейдером (городским головой) и Исаевым (председателем городской думы) к английскому послу Бьюкенену. Поездка эта была предпринята на другой день после переворота. Она имела целью «успокоить» посла, уверить его, что успех большевистского восстания — чисто кажущийся, мишурный, что Керенский ведет целый корпус на выручку Петербурга и Вр. правительства… Бог знает, в какой степени сами мы верили этим успокоительным заявлениям… Бьюкенен, которого я видел перед своей поездкой в Англию в январе 1916 года в этом самом кабинете, где он теперь нас принимал, был расстроен и угнетен. Разговор плохо клеился, тем более что Авксентьев с трудом изъяснялся по-французски. При упоминании об ожидаемом корпусе посол несколько оживился, но все же в общем этот никчемный визит оставил у меня отвратительное впечатление. Вспоминались широковещательные речи при приеме послов Вр. Правительством в Мариинском дворце, — речи, звучавшие уверенностью в силе правительства и в величии революции, — и невольно сопоставлялся тот момент, такой еще недавний, с позорными переживаниями большевистского coup de main. Как известно, ближайшие же дни обнаружили всю тщету надежд на военную силу, закончившись разгромом казаков Краснова и бегством Керенского.
Заседания гор. думы были сплошной истерикой. Основной тон давался городским головой, Г. И. Шрейдером, человеком, во многих отношениях почтенным, но как будто лишенным задерживающих центров. Смехотворный «Всероссийский земский собор», им созванный во исполнение будто бы состоявшегося постановления Городской думы (на самом деле были сумбурные прения и принято было нечто вроде пожелания), оказался полной неудачей: при данных условиях ничего другого нельзя было ожидать. Большевики, вероятно, относились с большой иронией к этой попытке «организации общественного мнения» и продолжали делать свое очень реальное дело. Что касается ежедневных думских заседаний, то они носили характер сплошного митинга. Не было никакой повестки, никакого плана занятий. Все проходило в виде срочных, спешных, внеочередных заявлений. Чаще всего их делал сам городской голова. Вслед затем начинались бурные прения. Большевики в массе своей после переворота перестали ходить в заседания, но оставили представителей фракции: гласного Кобозева, отвратительнейшего субъекта, и кого-то еще. Эти господа вначале пробовали отругиваться, но потом по большей части сидели молча и через некоторое время тоже перестали являться в заседания. В нашей фракции первую скрипку играл бедный А. И. Шингарев. Он выступал постоянно, с большой страстностью, неизменно обзывая большевиков предателями и убийцами. Увы, мы не могли подозревать, что эти выступления были его лебединой песнью… Несколько позже приехал из Москвы (где его застал переворот) Винавер. Но я не помню каких-нибудь его ярких выступлений в этот период.
От Гор. думы в Комитет спасения родины и революции были от фракции кадетов делегированы гр. С. В. Панина, кн. В.А. Оболенский и я. Мы очень аккуратно посещали эти заседания, особенно в первые дни, когда еще казалось, что вокруг комитета можно объединить какие-то действенные силы, что-то такое предпринять. Но наше личное положение в комитете было довольно своеобразное. Состав его, ex professo, был «демократический», в том особенном смысле этого слова, который исключает из понятия «демократии» все не социалистические элементы. Ни один из нас поэтому не вошел в состав бюро Комитета. Между тем, вся сколько-нибудь реальная работа комитета протекала в бюро. Отсюда шла и организация военного выступления (юнкеров), приведшая к такому трагическому финалу. В самом же комитете занимались резолюциями, — по обыкновению, споря о каждой фразе, о каждом отдельном слове, точно от этих фраз и слов зависело спасение «родины и революции». Количество собиравшихся все таяло, бесцельность и бесплодность заседаний все больше и больше бросалась в глаза… Так проходили первые дни после переворота. Утром — заседания Центр. Комитета, разговоры, так называемая «информация», наполовину, если не больше, состоявшая из разных непроверенных слухов и фантастических рассказов, потом длинные, утомительные, совершенно бесплодные прения, заканчивавшиеся принятием какого-нибудь проекта воззвания или никому ненужной резолюцией. Те 15—20 человек, которые собирались, слишком ясно, слишком несомненно ощущали свое полное бессилие, оторванность, отсутствие организаций, на которые они могли бы опираться. То же самое ощущалось и в городской думе, и в комитете спасения…
В первые дни казалось, что вопрос о возможности какой бы то ни было избирательной кампании, связанной с Учредительным Собранием, решается сам собою отрицательно. Помнится, я сам высказывался в этом смысле и в Центр. Комитете, и во Всероссийской Комиссии по выборам. Последняя решила временно прекратить свои занятия и действительно не собиралась в течение двух (приблизительно) недель. Все ожидали, что большевики начнут кампанию против Учредительного Собрания. Они оказались хитрее. Как известно, в своем первом манифесте они поставили Вр. Правительству в вину, что оно медлило созывом Учредительного Собрания, и в течение первого месяца после переворота они афишировали свои стремления к этому созыву. И только почувствовав свои силы — или, правильнее говоря, — убедившись в бессилии противников, они сперва осторожно, а потом откровенно и грубо открыли свой поход. Избирательной кампании в Петербурге они в течение ноября не препятствовали. Первый митинг, организованный нашей партией, был назначен, если не ошибаюсь, на воскресенье 5 ноября. Должен был выступать А. И. Шингарев. Мы ожидали большевистских демонстраций, обструкции и т. п. Ничего этого не произошло. Как обыкновенно бывает, митинг привлек исключительно кадетскую или сочувствующую кадетам публику, — к тому же он происходил в Тенишевском училище, в Литейном районе, — этой цитадели кадетства — и прошел он, как передавали, с большим подъемом. После того была целая серия митингов в Петербурге и окрестностях. Я выступал в Тенишевском училище, в зале Калашниковской биржи, в гимназии на Казанской, в Луге и Петергофе. Кроме того — по особым приглашениям — в зале Главного штаба (для чинов его) и в обществе «Саламандра» (для служащих). Возможно, что были и другие выступления, которых я сейчас не припомню. Представители других (социалистических) партий на этих митингах почти не выступали, большевики отсутствовали совершенно. Настроение публики в общем было тревожное и угрюмое…
В одном из первых заседаний Комитета спасения родины и революции гр. С. В. Панина сообщила мне, что очень желательно мое участие в заседании товарищей министров Вр. Правительства, назначенном у А. А. Демьянова, в его квартире на Бассейной. Если не ошибаюсь, я был только в одном заседании (первом) и вспоминаю о нем с величайшим отвращением. Это было собрание людей, совершенно растерявшихся. В нем принимали участие, кроме товарищей министров, и три министра-социалиста, выпущенных, как известно, большевиками в первые же дни из Петропавловской крепости. Когда они (Никитин, Малянтович, Гвоздев) вошли в комнату, Демьянов попытался было «встретить их аплодисментами», но его никто не поддержал. Более чуткие люди понимали, что аплодировать тут нечему. Освобождение министров-социалистов произошло при обстоятельствах, отнюдь для них не почетных. Казалось бы, когда им было заявлено, что они свободны, но что другие — «буржуазные» — министры остаются в крепости, простое чувство товарищеской солидарности должно было побудить их категорически протестовать против такого различия (абсурдность которого подчеркивалась тем, что ведь глава Вр. Правительства был социалист) — и притом протестовать не словами только, не письменными заявлениями, а фактически, действенно, отказавшись от предоставляемой им при таких условиях свободы. Пусть бы их насильно выдворили из крепости: против силы, конечно, ничего не поделаешь. Но уйти так, как они ушли, — этически было недопустимо, и я вполне понимаю, что когда Коновалову было об этом уходе сказано, он был крайне подавлен. Как бы для полноты картины один из министров (кажется, Гвоздев) нашел возможным и нужным попросить свидания с М. И. Терещенко, чтобы «посоветоваться» с ним и спросить, как отнесется он и другие, остающиеся в крепости, министры к освобождению социалистов! Что мог на это ответить бедный Терещенко? Разумеется, он сказал, что следует воспользоваться любезностью большевиков, но настоящие свои чувства он все-таки вполне скрыть не мог, и, по-видимому, также был угнетен, — так передавал сам его собеседник… Разумеется, не было недостатка в благовидных предлогах, объясняющих поведение министров-социалистов. Они, дескать, вышли для того, чтобы «вести борьбу», сохранить видимость «аппарата власти» и — в первую голову — добиваться освобождения остальных членов Вр. Правительства. Фактически, сразу обнаружилось, что они во всех этих направлениях совершенно бессильны. Наиболее, по-видимому, чуткий из них — А. М. Никитин — явно страдал от создавшегося положения. В том заседании, в котором я присутствовал, он с большим волнением интерпеллировал Гвоздева, требуя, чтобы Гвоздев вместе с ним, Никитиным, отправился в Смольный, чтобы потребовать в категорической форме и «ни перед чем не останавливаясь», освобождения оставшихся в заключении министров, а в случае отказа — потребовать, чтобы освобожденные были вновь посажены!.. Однако Гвоздев не обнаружил ни малейшего желания последовать этому зову, и прочие присутствовавшие — в первую голову Демьянов — доказывали Никитину, что его план фантастичен, неосуществим, что задача заключается в том, чтобы «сберечь» обломки Временного Правительства… И в конце концов Никитин отказался от своего намерения.