Как?! Распластаться перед Кристенсеном? Безропотно предоставить ему затоптать себя и на всю жизнь остаться согбенным, покорным, как привыкшая к пинкам собака?
Но у него под рукой было еще одно оружие; оружие, пользоваться которым он за последнее время привык.
Профессор Левдал знал свое время и свое общество. Он знал, что в его время и в его обществе христианство уже давно перестало существовать, но тем не менее все основано на том, что об этом никогда не будет сказано ни единого слова; он знал, что все силы направлены теперь на то, чтобы, заглушая всякую искренность, неутомимо вести игру и притворяться, будто все здесь христиане, — чтобы никто не осмелился набраться духу и честно заявить: я больше не играю! Профессор знал, что в его обществе основным законом жизни было притворство и лицемерие.
Он знал, что ничего нет сильнее этого притворства. Никакая прямота, никакая честность не в состоянии преодолеть эту злую силу, защитить от лицемерия, которое никого и ничего не стыдится. Он знал, что человек, сделавший себе доспехи из этого материала, которым в той или иной мере прикрываются все люди, сможет пройти через все трудности, преодолеть все испытания… Да… пожалуй, даже и позор свой сделать своей славой, на которую уж никто не посмеет посягнуть.
Но все же он еще колебался. Остатки честности в его натуре сопротивлялись этой грязной пошлости. Он вспомнил о своей юности, вспомнил краткие светлые дни своей ученой карьеры, он подумал о Венке Кнорр… нет… он не мог скатиться в эту скользкую бездну.
Но все это не помогало. Искушение снова и снова одолевало его. Ведь его поступок никого не удивит… Жизненные испытания многих приводили к религии. Притом он часто бывал с Кларой в церкви и принимал участие в ее религиозных собраниях. Зачем? Может быть, потому, что уже тогда у него было безотчетное стремление к какому-то выходу, уже тогда, когда возможность несчастья еще только мерещилась ему вдали.
А теперь он, старый, усталый, измученный человек, мог только сложить руки и покорно произнести: бог дал, бог взял, да будет благословенно имя его!
Хуже всего было предстоящее объяснение с Абрахамом. Он чувствовал, что со всеми остальными он сумеет справиться. И все же он еще не принял сознательно окончательного решения стать ханжой, лицемером. Но вдруг маленькая задняя дверь распахнулась, в комнату ворвался капеллан и бросился прямо к профессору, белый как мел, с каплями холодного пота на лбу.
— Мои деньги! Мои деньги! — в исступлении выкрикивал он.
Профессор поднялся с кресла и облокотился на подоконник. Губы его кривились, глаза были устремлены на искаженное лицо пастора, он не мог произнести ни слова.
— Отец разорился! Я знаю это! Но где мои деньги? Где деньги Фредерики? Вы мне их вернете, неправда ли? Отдайте мне их сейчас же! Как? У вас их нет? Они погибли? Исчезли? О, ужасный человек! Вы завлекли нас! Обманули нас! Вы будете наказаны! Но нет! Постойте! Бога ради! Только верните мне мои деньги!
Несколько секунд профессор молчал, затем поднял белую руку, печально улыбнулся и ответил:
— Дорогой мой пастор Крусе! Вы сами знаете, что в настоящий момент я совершенно не в состоянии возвратить вам ваши деньги. Но я имею сказать вам нечто… нечто такое… что, быть может, будет для вас радостью и утешением…
— Что это? Что? Говорите скорее! Вы нашли выход? Ну, я так и знал! Благодарение богу!
Мортен Крусе дрожал всем телом: еще есть надежда! Ну, конечно! Он недаром так слепо доверял этому замечательному человеку! Он нашел какой-то выход! Он поможет! Пусть только одному Мортену Крусе, но он поможет!
Профессор отеческим жестом положил руку на плечо пастора и сказал:
— Я помолюсь господу нашему Иисусу Христу, чтобы он помог вам!
Пастор отскочил назад, как будто его ударили этим именем по лицу. Оба постояли с минуту неподвижно, в упор глядя друг на друга. Их связывала как бы общая тайна; кто из них смел укорить другого? Первым отвел глаза пастор; он схватил шляпу и выбежал из комнаты.
Карстен Левдал опустился в кресло; это была его первая победа.
В большом кабинете было по-вечернему полутемно. Последние золотые лучи заходящего солнца проникали сквозь густую листву лип и падали на стоявшего у окна человека, на густой ковер на полу. Один луч упал и на письменный стол, на бронзовую Фортуну, которая все еще, колеблясь, протягивала свой венок пустому креслу.
Только в одном доме царила несказанная радость.
Фру Кристенсен повисла на шее своего только что возвратившегося мужа и, всхлипывая, просила прощения за то, что она так постыдно не понимала его; почти обезумев от радости, она принялась болтать о том, что собирается купить на аукционе при распродаже вещей Левдала.
Супруги Кристенсен являли собой картину семейного счастья.
XIV
Клара заметила, что горничная держалась как-то странно; однако из всех расспросов она поняла только, что что-то случилось в конторе. Ее разбирало любопытство, но задавать вопросы свекру она стеснялась и послала за Маркуссеном.
Фру Клара была в модном коричневом платье. За последнее время она располнела; из бледного малокровного существа, украшавшего балы, через два года после замужества она стала здоровой очаровательной женщиной.
Маркуссен последнее время был в немилости; теперь на его долю опять должно было достаться немного солнечного света. Фру Клара поднялась и пошла к нему навстречу, с улыбкой протянув руку.
Едва ли Маркуссен был в эту минуту в состоянии флиртовать; но Клара была так красива, что он невольно почувствовал волнение, глаза его на мгновение вспыхнули так, что даже не особенно робкая Клара смутилась.
— Садитесь, Маркуссен! Вы уже так давно не были у нас…
Они сели на маленький диванчик под неизменной пальмой, и Маркуссен, как хороший охотничий пес, чувствующий дичь, сразу насторожился, позабыв все огорчения миновавшего дня. Его уже интересовало только одно: получится ли у него что-нибудь с этой великолепной красавицей, к которой он уже так давно принюхивался.
— Прежде всего расскажите мне, что сегодня произошло в конторе; мои горничные утверждают, что в конторе что-то случилось.
— Ах! Черт побери! Действительно, в конторе кое-что произошло. — Маркуссен сразу очнулся от своих мечтаний, выругался и вскочил с дивана, совершенно забыв свои красивые манеры.
— Что с вами, господин Маркуссен? И почему вы мнете цветы? Успокойтесь! Расскажите мне правду, что случилось? Вероятно, произошла одна из ваших обычных «историй»? Может быть, кто-нибудь устроил вам объяснение в конторе? А?
— Нет, к сожалению, фру Клара! — выпалил Маркуссен. — На сей раз это не «одна из моих обычных историй». О, если бы это было так! Нет, это нечто худшее! В тысячу раз худшее! Можете мне поверить! Для меня все это бесконечно тяжело! Я так страдаю за профессора, за вас, да и за господина кандидата…
— Ах, боже мой! Маркуссен! Что с вами? Вы плачете? Что с вами? Да отвечайте же!
— Да… да… Теперь уж нет никакого смысла скрывать от вас… Это конец…
— Конец? Чему? Кому? Я ничего не понимаю!
— Предприятию… Дому… Карстену Левдалу…
Фру Клара так вскрикнула, что Маркуссен бросился к дверям: он абсолютно не мог слышать женского визга.
Вбежали горничные. Фру Клара лежала на диване в обмороке. Во всяком случае, она ничего не соображала.
Профессор отказался прийти и отдал распоряжение вызвать доктора Бентсена.
Первое, что почувствовала Клара, когда сознание вернулось к ней, была злоба на всех, кто довел до «этого»! На профессора она сердилась меньше, чем на других: к нему она и теперь еще чувствовала уважение.
Но Абрахам! Этот идиот! Это ничтожество! Теперь он даже не богат! Она осмеяна! Одурачена!
А что будет теперь с ее платьями? С ее драгоценностями? Кажется, в подобных случаях все это продается с аукциона? Но ведь это ее личные вещи! Ее вещи! Господи! Можно с ума сойти! Неужели она теперь бедна? Ей придется экономить каждую копейку, как Фредерике? Неужели же это в самом деле так и будет? Нет! Это невозможно! Это какое-то безумие!