В сущности, самое худшее, что мы о ней знаем, – это ее влияние на палатинский высший свет. Она первая стала одеваться по-простонародному и якшаться с городским отребьем. Она водит своих друзей в таверны гладиаторов, пьет с ними ночи напролет и пляшет для них – прочее можешь представить себе сама. Юлия, она устраивает пикники, пирует в деревенских тавернах с пастухами и солдатами с военных постов. Все это факты. Одно из последствий ее поведения очевидно для всех: что стало с нашей речью? – теперь считается шиком разговаривать на языке плебса. И я не сомневаюсь, что тут виновата она, одна она. Ее положение в свете, ее происхождение, богатство, красота и – нельзя же этого отрицать – обаяние и ум увлекли общество в грязь.
Но она испугалась наконец. И пригласила тебя на обед потому, что испугалась.
А теперь слушай: тут назревает одно серьезное дело, в котором окончательное решение будешь принимать ты.
(В последующих абзацах письма употребляется ряд условных имен: Волоокой (по-гречески) называют Клодию; Диким Кабаном – ее брата Клодия Пульхра; Перепелкой еще задолго до брака называли жену Цезаря Помпею; Фессалийкой (сокращенное от «Ведьма из Фессалии») – Сервилию, мать Марка Юния Брута; Школой тканья – Таинства Доброй Богини и комитет, руководящий этим празднеством; Хозяином Погоды, разумеется, называли Цезаря.)
Хотя эта женщина и распутница, по-моему, ее не стоит отстранять от участия в собраниях, но не сомневаюсь, что такое предложение будет сделано. Они с Перепелкой присутствовали на последнем собрании Исполнительного совета, которое было созвано как раз перед ее отъездом на юг, в Байи. Они попросили председательницу – твое место занимала Фессалийка – отпустить их и вскоре ушли; и тут во всех концах зала стали о ней судачить. Эмилия Цимбра закричала, что, если в Школе тканья Волоокая окажется где-нибудь рядом, она даст ей пощечину, Фульвия Мансон сказала, что бить ее во время церемонии не станет, но тут же уйдет и подаст жалобу верховному понтифику. А Фессалийка заявила – хотя, занимая председательское место, она вообще не должна была высказывать своего мнения, – что прежде всего надо поставить вопрос перед тобой и верховной жрицей коллегии девственных весталок. Ее возмущенный тон, по правде говоря, показался мне чуточку смешным – ведь все мы знаем, что она не всегда была такой почтенной матроной, какой себя выставляет.
Вот такие-то дела! Полагаю, что ни ты, ни твой племянник не позволите ее исключить, но надо же такое придумать! Какой бы поднялся скандал! Знаешь, по-моему, даже пожилые женщины уже не помнят, что такое настоящий скандал. А я вдруг ночью припомнила, что за всю мою жизнь исключили только троих, и все трое тут же покончили самоубийством.
И все же, с другой стороны, страшно подумать, что в Школе тканья, в этом самом прекрасном, святом, необыкновенном таинстве, может участвовать такая личность, как Волоокая. Юлия, я никогда не забуду, как по этому поводу выразился твой великий супруг: «Эти таинства, когда собираются наши женщины и проводят вместе двадцать часов, подобны столпу, подпирающему Рим».
Мы все никак не можем понять: почему Хозяин Погоды (пойми, дорогая, я не хочу быть непочтительной) разрешает Перепелке так часто с ней встречаться? Нас всех это просто поражает. Ведь встречи с Волоокой неизбежно влекут за собой и встречи с Диким Кабаном, а ни одна уважающая себя женщина не захочет с ним знаться.
Но давай поговорим о другом.
Вчера я удостоилась большой чести, о чем хочу тебе рассказать. Он сам пожелал со мной побеседовать.
Я, как и весь Рим, отправилась к Катону в день поминовения его великого предка. Улицу запрудила тысячная толпа с трубачами, флейтистами и жрецами. В доме для диктатора поставили кресло, и все, естественно, были в большом волнении. Наконец он появился. Ты сама, дорогая, знаешь, насколько трудно предсказать, как он себя поведет. По словам моего племянника, он держится официально, когда ждешь от него простоты, и ведет себя просто, когда должен бы держаться официально. Он прошел через Форум и вверх по холму безо всякой свиты, вместе с Марком Антонием и Октавианом, словно прогуливаясь. Я дрожу за него: ведь это так опасно; но именно за такое пренебрежение к опасности его обожает народ; это в нравах старого Рима, и ты, наверное, могла слышать восторженные крики толпы даже у себя в имении! Он вошел в дом, кланяясь и улыбаясь, и подошел прямо к Катону и его родным. Можно было услышать, как пролетит муха! Впрочем, для тебя не секрет, что племянник твой просто совершенство! До нас доносилось каждое его слово. Сначала он был величав, почтителен – Катон даже прослезился и низко опустил голову. Потом Цезарь заговорил интимнее – он обращался ко всем членам семьи, – а затем стал шутить, и очень остроумно, так что скоро весь зал покатывался со смеху.
Катон отвечал ему хорошо, но очень кратко. Казалось, забыты все мучительные политические распри. Цезарь взял пирожок (ими обносили гостей), а потом стал заговаривать то с одним, то с другим из присутствующих. Он отказался сесть в кресло диктатора, но вел себя так мило, что никто из домашних не счел это обидным! И тут, дорогая, он приметил меня и, попросив у слуги стул, сел со мной рядом. Можешь себе представить мое состояние!
Случалось ли ему хоть раз забыть какой-нибудь факт или чье-то имя? Он вспомнил, что двадцать лет назад провел у нас в Анцио четыре дня, а также всю мою родню и всех тогдашних гостей. Он очень деликатно предостерег меня насчет политической деятельности моего внука (но помилуй, дорогая, что я могу с ним поделать!). Потом стал спрашивать мое мнение о ежемесячном празднестве в память основания Рима. Как видно, он меня там заметил – нет, ты только подумай! – хотя был от меня далеко и шагал взад-вперед, выполняя этот сложный ритуал! Какую часть я считаю самой волнующей, какие фразы показались мне чересчур длинными или непонятными для народа? Потом он заговорил о самой религии, о знамениях и о счастливых и несчастливых днях.
Ах, дорогая, он самый обаятельный человек на свете, и все же – я вынуждена это сказать – в нем есть что-то пугающее! Он слушает с неотрывным вниманием все, что ты неуклюже пытаешься выразить. И хотя его большие глаза глядят на тебя с таким лестным для тебя интересом, ты все равно пугаешься.
Они словно внушают: мы с вами здесь единственные искренние люди; мы говорим то, что думаем; мы говорим правду. Надеюсь, я не вы глядела круглой дурой, однако жаль, что никто меня не предупредил, что верховный понтифик будет меня выспрашивать, что, как, где и когда я думаю о религии, ибо в конечном счете все свелось к этому. Наконец он отбыл, и все мы смогли разойтись по домам. Я сразу же легла спать.
Скажи мне, Юлия, по секрету, каково, по-твоему, быть его женой?
Ты меня спрашиваешь насчет Луция Мамилия Туррина.
Я, как и ты, вдруг сообразила, что ничего о нем не знаю. Почему-то я вбила себе в голову, что он либо умер, либо настолько поправился, что занимает какую-то должность в отдаленных краях республики. Но если хочешь что-то выведать, по опыту знаю, лучше всего обратиться к одному из старых доверенных слуг. Они составляют своего рода тайное общество, знают о нас все и этим гордятся. Поэтому я спросила нашего старого вольноотпущенника Руфия Тела и, как и надо было ожидать, выяснила следующее: во второй битве с белгами, когда Цезаря чуть не схватили враги, Туррин попал в плен. Прошло тридцать часов, прежде чем Цезарь догадался, что он пропал. И тогда, дорогая, твой племянник бросил полк на вражеский лагерь. Полк был почти целиком уничтожен, но отбил Туррина – в самом жалком состоянии. Враги, чтобы заставить его говорить, постепенно отрубали ему конечности и лишили возможности видеть и слышать. Они отрубили у него руку, ногу, а может, и что-то еще, выкололи глаза, обрезали уши и собирались проткнуть барабанные перепонки. Цезарь позаботился о том, чтобы ему был обеспечен самый лучший уход, и с тех пор Туррин, согласно его собственному желанию, окружен полнейшей тайной. Но Руфию, как видно, известно, что он живет в прекрасной вилле на Капри, вдали от чужих глаз. Он, конечно, по-прежнему очень богат и окружен целой свитой секретарей, служителей и прочей челяди.