– Счастливого Рождества, Софи.
– Счастливого Рождества, доктор Гиллиз.
– Взгляни, нравится тебе мой подарок?
Покраснев, она развернула бумагу и на переплете книги прочла: «Жизнь Флоренс Найтингейл»[27]. «Девочка даже в лице переменилась», – рассказывал потом доктор жене. Язык не повиновался ей. Она уставилась на доктора словно в испуге, потом пробормотала какие-то слова и убежала на кухню. «Она изголодалась душой, – подумал он. – Ей одиноко без отца и брата». В атмосфере «Вязов» недоставало тепла. Каждый из членов семьи существовал сам по себе. «Слишком все туго натянуто здесь. Вот-вот что-то лопнет», – мысленно рассуждал доктор.
Миссис Эшли по-прежнему не выходила из дому. Дня через два после Рождества она засиделась вечером позже обычного. Пансион был закрыт с сочельника до третьего января. Одной только старушке разрешили остаться при условии, что обедать и ужинать она будет в «Иллинойсе». Порки тоже на это время закрыл свою мастерскую и переселился к деду на Геркомеров холм. Миссис Эшли с дочерьми ели на кухне. Внезапное нарушение установившегося порядка отозвалось в них невероятным чувством усталости. Они поздно вставали, рано ложились спать. А у миссис Эшли опять сел голос и возобновилась бессонница. Тоска о муже, о сыне томила ее, хотелось надеяться, хотелось верить в грядущие перемены. В этот вечер, вместо того чтобы лечь пораньше в постель, она испекла шесть штук своих знаменитых лепешек. Мистер Боствик, бакалейщик, всегда был готов выставить их у себя в лавке на самом почетном месте. В половине двенадцатого сверху спустилась Лили и увидела, что мать, задумавшись, сидит на скамеечке перед остывшей печкой, а на столе красуются шесть румяных лепешек.
– Мама, иди ложись! Что это тебе вдруг вздумалось стряпать? Лепешки твои – прелесть, но зачем ты сегодня затеяла эту возню?
– Лили, тебе не хотелось бы пойти погулять немного?
– Мама! Ты еще спрашиваешь!
– Оденься и разбуди Констанс. Пусть тоже оденется, она пойдет с нами.
– Ах, мама, как это ты чудесно придумала!
В городке уже погасли огни. Ночь была ясная и холодная. Они направились в сторону вокзала, прошли под тюремными окнами, миновали здание суда. Заглянули в окошко почты, силясь разглядеть афишу с фотографией Джона Эшли. Прошли Главную улицу из конца в конец. Остановились у входа в «Сент-Киттс» и долго-долго смотрели на дом, где проведено было столько счастливых часов за игрой, за варкой помадки, за рассказыванием всяких историй и упражнениями в стрельбе из ружья. Сказать, что Беата любила Юстэйсию Лансинг, было бы преувеличением; чувства любви у нее едва хватало на близких. Они были очень разные, эти две женщины – креолка и немка, – но обеим была чужда мелочность, и они отлично ладили между собой. Сейчас на Беату нахлынуло что-то очень похожее на нежность к бывшей подруге. Если б можно было хоть просто посидеть вдвоем, презрев то уродливое и страшное, что их вдруг разделило. Беате Эшли так нужен был кто-то, с кем бы поговорить или помолчать вместе о женской судьбе, о том, как протекают годы, о блекнущей красоте, о детях, о мужьях, есть они или нет, о приближении старости и смерти.
– Идем, девочки.
Домой они возвращались переулками, мимо приходской церкви, мимо дома доктора Гиллиза. Постояли с минуту на мосту через Кангахилу, прислушиваясь к всплескам воды под тонкой коричневой корочкой льда, похожим на сдавленные смешки.
– Ах, мамочка! – воскликнула Констанс, бросаясь на шею матери, как только они вошли в дом. – Давай будем ходить так почаще.
А ведь в одну из таких полуночных прогулок они могли бы натолкнуться на Юстэйсию и Фелиситэ Лансинг и во взглядах, устремленных на «Вязы», прочесть ту же тоску о чем-то, известном только из книг, а может быть, и не существующем вовсе, – о дружбе.
Прекрасна весна в Коултауне. Тюльпаны и гиацинты, правда чуть рябоватые, пробиваются из болотистой почвы. Желтеют, хоть и недолго, одуванчики, сирень полна обещаний. Шумит Кангахила, дробя кромку закопченного стекла у берегов. Влюбленные ищут приюта в Мемориальном парке, а когда там уже не найти места, то на кладбище. А в шахтах весной учащаются катастрофы. Отчего это так – остается непонятным. Плотник мистер Кенни, он же и гробовщик, всю зиму заготовлял товар в ожидании весеннего спроса. В шесть часов, когда клеть поднимает из шахты отработавших углекопов, они с удивлением видят, что на земле еще светло; можно перевести дух и вновь найти в себе силы, чтобы завтра опять зарабатывать хлеб для семьи. Туберкулезным больным становится лучше; вняв уговорам миссис Хаузермен, они принимают решение меньше кашлять – может быть, выздоровеют?
Во всей красе явилась в Коултаун весна 1904 года – и с нею Ладислас Малколм. В «Вязы» редко стучались молодые люди, а если стучались, то получали отказ. Почти два года Лили и Констанс не видели близко ни одного молодого человека, кроме Порки, и ни один молодой человек не видел их. Софи, та встречала молодых людей каждый день и привыкла к дерзким смешкам и недобрым шуточкам по ее адресу; лодыри и хулиганы – иначе о них не скажешь. В книгах, читанных вечерами, изображались герои, как, например, Лохинвар и Генрих Пятый[28], или смятенные души, жаждущие женской любви и заботы, как Хитклиф и мистер Рочестер[29]. Но среди тех, кто селился в «Вязах», никого похожего не было, большинство постояльцев казались сестрам столетними стариками.
Случилось так, что мистеру Малколму отворила дверь Лили.
– Добрый день, мэм, – сказал гость, обмахиваясь соломенной шляпой. – Найдется ли у вас комната до послезавтра?
Голубые глаза удивленно посмотрели в другие голубые глаза; их взгляд посуровел.
– Да, пожалуй, найдется. Будьте добры вписать в эту книгу свое имя и адрес. Вот здесь изложены наши условия. Ваша комната – номер три, это наверху, вторая дверь слева. Она не заперта. Ужин в шесть часов. Курить просьба только в зимнем саду за гостиной. Если что-нибудь понадобится, вам достаточно кликнуть. Наша фамилия – Эшли.
– Благодарю вас, мисс Эшли.
Мистер Малколм снес свой саквояж и чемодан с образцами в комнату номер три, потом вышел из дома и отсутствовал около часа. В начале шестого женщины, работавшие на кухне, услышали непривычные звуки. Кто-то играл на пианино в гостиной так, как здесь никогда не играли раньше. Музыка была громкая, с подчеркнутым ритмом, мелодию украшали арпеджированные пассажи по всей клавиатуре. Миссис Эшли вышла в холл, чтоб получше слышать. Младшие дочери последовали за ней.
Поздней, на кухне, Констанс сказала:
– Какой он красивый. Про таких пишут в книгах.
– Софи, – помолчав немного, сказала мать, – ужин сегодня будешь подавать ты.
– Я буду подавать, – возразила Лили. – Сегодня моя очередь.
– Лили, этот молодой человек неподходящий для нас жилец.
Но Лили, холодно посмотрев на мать, повторила:
– Сегодня моя очередь.
Ровно в шесть Лили понесла супник в столовую. Вернувшись, она сказала:
– Мама, там ждут, чтобы ты пришла разливать суп.
– Пусть остальное подает Софи, слышишь, Лили?
– Мама, он музыкант, а музыка для меня все. Я подам ужин, а после ужина буду петь.
– Лили, девочка моя. Это приведет только…
– Мама, мы живем, как в тюрьме. Вечно так жить нельзя. Иди, тебя ждут.
Первый раз Лили отказалась повиноваться матери.
Была среда, одна из тех сред, когда приходила мисс Дубкова. В этот раз миссис Эшли позвала ее к ужину, чего никогда не делала прежде. Дочери ели обычно на кухне, по очереди помогая миссис Свенсон прислуживать за столом жильцам.
Мистер Малколм был воплощенная любезность. С величайшим вниманием слушал он рассуждения миссис Эшли о погоде и рассказы миссис Хопкинсон о ее ревматизме. Когда Лили меняла тарелки, он даже не поднял глаз на нее. Зато он то и дело посматривал на мисс Дубкову, не сводившую с него пытливого взгляда. От нее не укрылось, что он тайком снял обручальное кольцо с пальца и опустил в жилетный карман.