На миг старика посещает мысль отступить обратно в арку, но это бы означало нарушение порядка. Лавке положено быть открытой.
— Итак, что у нас сегодня, маленькая госпожа?
Фаруллах выходит на солнце.
Тиль оживает. Тиль скачет как обезьянка, которую однажды провозили в клетке то ли в подарок Великому Хорнорою, то ли в Кенцаринский зверинец. Тиль не может закрыть рот.
— А почему у вас заперто? У вас замок, вы видели? Это вы его повесили, дедушка Файрулла? А зачем? Вы куда-то ходили?
Она произносит его имя на восточный манер.
— Заперто, — объясняет Фаруллах, доставая кольцо с ключами, — потому что у меня были дела. А какие дела — тебе знать нечего.
— У меня тоже сегодня были дела, — говорит Тиль, перескакивая со ступеньки на ступеньку.
— Неужели?
Под звон колокольчика лавочник проходит в лавку, наступая на собственную тень.
— Я сегодня ходила к северным воротам, где ядрами обвалили стену… Там, конечно, десять раз все уже вынесли…
— Прикрой дверь, будь добра, — просит Фаруллах.
— Ага.
Солнечный свет обрывается, и старик подворачивает ламповый фитиль. Тиль подскакивает к прилавку.
— Всякие люди там ходили… — она роется в складках своего платья. — Вроде и глазастые, а вот что пропустили…
Она выкладывает на обозрение старику маленькую грязную накидку, в которую когда-то, видимо, укутывали младенцев.
— Не интересует, — говорит Фаруллах.
От вещи слабо пахнет детским плачем.
— Как? Совсем?
Грязное личико Тиль огорченно куксится. Лавочник поднимает накидку к лампе и вертит ее на свету. Петельки, немного бархата, слева дыра.
— Хорошо, — говорит он, — хрофтинг. Один.
Вещь исчезает под прилавком, а на светлом дереве появляется мелкая медная монетка. Не совсем круглая и с зазубринами.
— Вы очень добры, дедушка Файрулла, — кланяется девочка, зажимая хрофтинг в кулачке.
— Брысь!
Фаруллах растопыривает пальцы.
— Уже!
Дверь хлопает, Тиль исчезает, лавочник морщит щеку.
— Бездельники, — шепчет он, натирая прилавок тряпочкой. — Ходят, предлагают ерунду, побираются, выпрашивают. Живучий народ. А я им не султан, не гогон-хан и не Великий Хорнорой. Не должен и не обязан. У меня у самого — долги.
Фаруллах хмурится.
Город Тимурин последовательно пережил три завоевания. Хотя, наверное, правильнее было бы сказать: не пережил и одного. Сначала войско Пелопа Стальной Руки взяло его приступом, затем Герик Сегмин с десятитысячной армией наемников и пушками отбил город, разрушив большую его половину. А вольные мечники уже довершили дело.
Никто из них, конечно, не тронул площадь с лавкой, но остальные дома познали и кровь, и огонь, и удары каменных ядер.
Людей в Тимурине осталось совсем мало, поля и сады были разорены, каналы засыпаны, дикие собаки носились стаями и жрали трупы.
Нельзя было сказать, что Фаруллаха это огорчало. Он жил слишком долго. Великое колесо времени перемалывало песок, камень, черепа и кости, возвышение следовало за упадком, лето за весной, осень — за летом, семена превращались в плоды, прекращались одни жизни и начинались другие.
Ничего нового.
Тимурин и тот раньше носил славное имя Терман-Дарина и был куда как величественнее. О, годы, годы…
Фаруллах отряхивает задумчивость, будто пыль с сандалий.
Что это он расчувствовался? У него же сегодня замечательный день! Перчатка, обруч и горшок! Перчатку и обруч он, пожалуй, сразу отдаст Гассанхару. А вот над горшком еще поработает. Вещь может получиться славная.
Он собирается выйти в пристройку через заднюю дверь, скрытую в глубине лавки, но лицо его улавливает легкое дуновение воздуха. Колокольчик не звенит, и это значит только одно — зря он думал о том, кому должен.
Гассанхар всегда появляется беззвучно.
— Тебе еще не надоело это тело? — смеется он с порога, молодой, белозубый, утонченный, гибкий. Глаза его подведены черным, а длинные ногти покрыты зеленым узором. — Неужели привык?
Он дурашливо таращится.
Одежда на нем — складки и ленты в переливах фиолетового. Пышная перевязь желта. Воротник и кружевная кайма узких штанин — белоснежны.
Вещи его не пахнут, как и сам Гассанхар.
— Если бы ты был добр… — начинает Фаруллах.
— Я? Добр?
Смех рассыпается по лавке как монетки, золотые и серебряные, ни одной медной, ни одной фальшивой.
— Ах, Фари, Фари, ты совсем двинулся в своей дыре!
— Зачем же ты держишь меня здесь?
Гассанхар идет мимо полок, пружинисто, переливчато. Глаза посверкивают.
— А может я мстителен? А, Фари? Может мне доставляет удовольствие наблюдать тебя в тщедушном человеческом теле?
— Магии очень мало, — шепчет Фаруллах.
— Как знать, как знать.
Гассанхар нагибается, рассматривая бронзовый жезл, покрытый серой коркой морской соли. Затем взгляд его перемещается к куску темного дерева с вырезанными на нем значками.
— Ты знаешь, что подходит срок? — спрашивает он рассеянно.
— Да, — кивает Фаруллах, стискивая пальцы.
— Если ты не расплатишься со мной, еще век будешь сидеть тут в этом же теле и собирать для меня вещи. Я возьму это, — показывает Гассанхар на жезл. — И вот это…
Его палец порхает бабочкой. Обозначенные предметы, повинуясь неведомой силе, начинают светиться. Их больше десятка, каждый — с длинной, вытравленной историей. Кровосмешение, предательство, невинные жертвы.
— Это тело скрипит, — жалуется Фаруллах, — оно медленно и слабо.
— Увы, — улыбается Гассанхар, — так ему положено. Но еще сотню лет оно выдержит. И тебя будет слышно отовсюду — скрип-скрип, скрип-скрип!
Он снова заливисто смеется.
Фаруллах с тоской смотрит на огонек под стеклом лампы.
— Ну что ты, что ты, Фари! — подступает к нему Гассанхар. — Я совсем не хотел тебя обидеть!
Он вздыхает, и глаза его на мгновение преисполняются печали.
— Но видишь ли…
Предчувствуя продолжение, Фаруллах невольно втягивает голову в плечи.
— …видишь ли… — Гассанхар держит паузу, и щеки его округляются и краснеют. — Ты уже скрипишь! — радостно и громко выпаливает он, брызгая на лавочника капельками слюны. — Скрип-скрип, Фари! Скрип-скрип!
Хохот валит его на скамью у стены, каблук сапога бьет в пол.
Фаруллах, достав мешок, собирает помеченные вещи. Гассанхар комментирует его движения:
— Скрип… скрип-скрип…
Ему весело.
— Я расплачусь, — не выдерживает Фаруллах.
Гассанхар мгновенно прекращает смеяться.
— Да? Есть что-то стоящее?
— Да, — не в силах соврать, отвечает лавочник. — Только много человеческого налипло.
— Фу, — морщится Гассанхар. — Будь любезен очистить. Мне просто удивительно, как люди могут испоганить своими идиотскими желаниями любую магическую вещь! Сколько тебе понадобится времени?
— Полгода.
— Ты же знаешь, что твой срок подходит через два месяца.
— Если ты отсрочишь…
Гассанхар фыркает и забирает мешок из рук Фаруллаха.
— Ах, Фари, Фари… Что я могу отсрочить? Твою судьбу? Так ты сам ее выбрал. Но если через два месяца я увижу определенный результат… потенциал… Ты не хочешь мне показать эту вещь сейчас?
— Она в пристройке.
Гассанхар вытягивается в струну и задирает нос. Ноздри его мелко дрожат. Несколько мгновений — и лицо Гассанхара кисло морщится.
— Нет, Фари, я, пожалуй, посмотрю позже. Я, видишь ли, привык к облагороженным тобой изделиям. А из пристройки, извини меня, тянет натуральным дерьмом. Ты ведь это дерьмо снимешь за два месяца?
— Я постараюсь, — говорит Фаруллах.
— Постарайся, Фари, постарайся.
Гассанхар исчезает, растворяется в сумраке лавки. Какое-то, совершенно незначительное время одиноко покачиваются воротник и кружева, но потом пропадают и они. Ветерок лениво шевелит кисти и цепочки, подвешенные над прилавком.
Колокольчик озадаченно молчит.
Темный лицом Фаруллах выходит наружу, под лучи палящего солнца, и долго стоит на ступеньках, упираясь невидящим взглядом в дом на противоположной стороне площади. Широкие арочные окна бесстыдно показывают пустоту стен там, где раньше висели ковры и клетки с крикливыми птицами.