Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он — мужчина, с которым она разговаривала, — уже стоял рядом с ней.

— Расскажите мне, что вы видите. Я честно хочу знать.

Вошла группа с экскурсоводом, и, обернувшись на секунду, она увидела, как посетители собираются у первой картины цикла, у портрета Ульрики в ранней юности, где задумчивое, грустное лицо и кисть руки как бы плывут в окружающем девушку густом мраке.

— Теперь я понимаю, что в первый день толком не смотрела. Я думала, что смотрю, но получала только первое впечатление об этих картинах. Я только сейчас начинаю смотреть.

Стоя рядом, они смотрели на гробы, на деревья и на толпу. Экскурсовод начала рассказывать группе о картинах.

— И что вы чувствуете, когда смотрите? — спросил он.

— Не знаю. Трудно объяснить.

— Потому что я ничего не чувствую.

— Мне кажется, я чувствую беспомощность. Эти картины заставляют почувствовать, каким беспомощным может быть человек.

— И поэтому вы здесь третий день подряд? Чтобы почувствовать себя беспомощной? — спросил он.

— Я здесь, потому что люблю эти картины. Сильней и сильней. Сначала я была от них в замешательстве, да и сейчас немного. Но я знаю, что теперь их люблю.

Все дело в кресте. Она увидела в этой детали крест, и возникло чувство, верное или ошибочное, что в картине есть элемент прощения, что двое мужчин и женщина, террористы, а до них Ульрика, террористка, не ушли из жизни бесповоротно осужденными.

Но она не показала на крест мужчине, стоявшему рядом. Не хотела, чтобы завязалось обсуждение. Она не думала, что просто вообразила себе крест, увидела в небрежных мазках то, чего в них нет, но ей не хотелось выслушивать ничьих примитивных сомнений.

Они пошли в закусочную и сели на табуретки за узкий стол, тянувшийся вдоль окна. На Седьмую авеню, казалось, вывалила половина жителей Земли, она смотрела на торопливые толпы и едва чувствовала вкус еды.

— Я пропустил скачок первого дня, — сказал он, — когда акции растут баснословно, на четыреста, бывает, процентов за два часа. Попал на вторичный рынок, а он оказался вялый, и чем дальше, тем более вялый.

Когда свободные табуретки кончились, люди принялись есть стоя. Ей захотелось пойти домой и проверить автоответчик.

— Теперь обиваю пороги. Бреюсь, улыбаюсь. Моя жизнь — сущий ад, — мягко проговорил он, жуя.

В этом высоком крупном мужчине, занимавшем много места, была какая-то расхлябанность, неуклюжая бесцеремонность. Чья-то рука протянулась мимо нее, чтобы выдернуть салфетку из дозатора. Она понятия не имела, что делает здесь, зачем говорит с этим человеком.

— Красок никаких, — сказал он. — Смысла никакого.

— В том, что они делали, смысл был. Да, они ошибались, но не было слепоты, не было пустоты. Я думаю, художник искал именно это. И как пришло к такому концу? Я думаю, он об этом спрашивает. Все погибли.

— К какому еще концу могло прийти? Откройте секрет, — сказал он. — Ведь вы преподаете искусство детям с ограниченными возможностями.

Она не знала, интересно он высказался или жестоко, но увидела себя в оконном стекле сдержанно улыбающейся.

— Я не преподаю искусство.

— Эту пищу быстрого приготовления я стараюсь есть медленно. Собеседование у меня только в три тридцать. Не спешите есть. И расскажите мне, что вы преподаете.

— Я не преподаю.

Она не стала ему говорить, что тоже ищет работу. И без того устала объяснять людям, что занимала административную должность в издательстве учебной литературы — так к чему трудиться, подумала она, все равно ни должности, ни издательства больше не существует.

— Проблема в том, что медленно есть не в моей натуре. Приходится напоминать себе. И все равно не получается.

Но причина была в другом. Она не сказала ему, что ищет работу, потому что это означало бы общность положения. Она не хотела, чтобы возникли обертоны взаимной симпатии, товарищества. Пусть звучание остается рассредоточенным.

Она пила яблочный сок и смотрела на движущиеся мимо толпы, на лица, которые полсекунды казались вполне внятными, постижимыми, и навсегда забывались еще намного быстрей.

— Лучше бы мы пошли в настоящий ресторан, — сказал он. — Тут трудно разговаривать. Вам неуютно.

— Нет, ничего, тут в самый раз. У меня, честно говоря, мало времени.

Он, казалось, взвесил ее слова и затем мысленно отверг, ничуть не смутившись. Она подумала было пойти в туалет, но передумала. Ей вспомнилась рубашка мертвеца, Андреаса Баадера, на одной картине на ней было больше грязи или крови, чем на другой.

— А вам назначено на три часа, — сказала она.

— На три тридцать. Но это еще не скоро. Это другой мир, там я завязываю галстук, вхожу и сообщаю им, кто я такой. — Он помедлил немного, потом посмотрел на нее. — Вам полагается спросить: «И кто же вы такой?»

Она увидела свою улыбку. Но промолчала. Она подумала, что, может быть, след от веревки на шее у Ульрики — это не след, а сама веревка, или провод, или ремень, или что-то еще. Он сказал:

— Ваша реплика была: «И кто же вы такой?» Я великолепно вас к ней подвел, а вы все испортили.

Они доели, но бумажные стаканчики еще не были пусты. Заговорили о квартплате, об аренде жилья в разных районах. Она не хотела говорить ему, где живет. Она жила всего в трех кварталах, в неказистом кирпичном доме, который, со всеми его недостатками, со всеми поломками, стала воспринимать как часть своей жизненной ткани, как то, на что не приходит в голову жаловаться.

Потом сказала ему. Они обсуждали места, где можно побегать и покататься на велосипеде, и он сообщил ей, где обитает и по какому маршруту бегает трусцой, а она посетовала, что у нее украли велосипед из подвала ее дома, и, когда он спросил, где она живет, она довольно-таки небрежно сказала ему, где, а он, потягивая свою диетическую содовую, смотрел в окно или, может быть, на окно, где их бледные отражения в стекле образовали пару.

Когда она вышла из ванной, он стоял у кухонного окна и словно бы ждал, чтобы за окном материализовался вид. Но там ничего не было, кроме пыльной кирпичной кладки и стекла: на соседней улице, задней стеной к смотрящему, высилось здание с каким-то предприятием на верхнем этаже.

Однокомнатная квартирка была маленькая, с полуотгороженной кухней и небольшой, без столбиков и доски в изголовье, кроватью в углу, на которой лежало яркое берберское покрывало — единственный предмет в комнате, хоть чем-то привлекавший внимание.

Она знала, что надо предложить ему выпить. Ей было не по себе, она не умела принимать гостей экспромтом. Где сесть, что сказать — обо всем надо было думать. Она не стала упоминать про джин в холодильнике.

— И давно вы тут живете?

— Четыре месяца без малого. А перед этим кочевала, — сказала она. — То поднаем, то у подруг, всякий раз ненадолго. С тех пор как брак развалился.

— Брак…

Он произнес это, изменив голос, — тем же раскатистым баритоном, что до этого: «Власти…»

— А я никогда не был женат. Можете поверить? — спросил он. — Большинство знакомых моего возраста… да какое большинство — все: женитьба, дети, развод, дети. Вы хотели бы когда-нибудь родить?

— Когда — когда-нибудь? Да, наверно, хотела бы.

— Я вот думаю о детях. Эгоистом себя чувствую, что так опасаюсь завести семью. Без разницы, есть у меня работа или нет. Скоро она у меня будет, и хорошая. Дело не в этом. По правде говоря, боязно себе представить, что я ращу кого-то крохотного и нежного.

Они пили сельтерскую с ломтиками лимона, косо сидя за низеньким деревянным кофейным столиком, за которым она всегда ела. Разговор слегка ее удивлял. Не было трудно, даже в паузах. Смущения в этих паузах не возникало, и его высказывания казались честными.

Где-то на его большом теле зазвонил сотовый. Он вытащил его и коротко поговорил, потом сидел с задумчивым видом, держа телефон в руке.

— Надо было выключить. Но думаешь: выключу — мало ли что пропущу. Невероятное что-нибудь.

— Звонок, который меняет все на свете.

2
{"b":"281968","o":1}