Кряжов молча продолжал шагать по комнате, опустив на грудь свою седую львиную голову.
— Вы знаете, — продолжал зять, успокоиваясь под мерное течение своей речи, — что я человек не светский, не паркетный шаркун, не праздный остряк… Я не умею и не желаю быть любовником своей законной жены, я считаю брачный союз слишком священным для того, чтобы осквернять его мелким развратцем любезностей, ухаживаний и бесконечных поцелуев… Может быть, моей жене, — извините меня за этот упрек вам, — начитавшейся в вашем доме разных современных развратных романчиков, захотелось на миг иметь именно такого мужа-любовника. Но она, как умная по природе женщина, испорченная только воспитанием, скоро поймет, что церковь не для этого освящает союз мужа и жены. Теперь поветрие на бегство жен от мужей, это зараза в воздухе, внесенная десятком развратных сорванцов, подтачивающих все основы честной, законной и, говорю смело, христианской жизни… Не нам с вами, добрейший Аркадий Васильевич, потакать этому злу. Мы призваны на борьбу с ним, — вы по летам, я по убеждениям…
Кряжов давно уже сидел у стола, скорбно опустив на руки голову, и, кажется, не слышал речей Обноскова.
— Помилуйте, друг мой, — продолжал зять, сверкая узенькими глазами, — сколько раз мы толковали с вами здесь, в затишье семейного кружка, об этих прискорбных, все чаще и чаще повторявшихся заблуждениях? Вы смотрели с таким же неподдельным ужасом, как и я, на этих несчастных жертв, бежавших при первой размолвке от законных мужей. Мы знали, что их ждет разврат, позор и гибель. Как же вы хотите, чтобы я, зная ваши убеждения на этот счет, хоть на минуту поверил, что вы желаете содействовать разврату и гибели своей любимой дочери?
Кряжов молчал. Все ниже и ниже склонялась его седая голова, все более скорбным становилось выражение его лица. Обносков с невольным удивлением, почти с любопытством, смотрел на эту безмолвную, полную тоски и горя фигуру старика.
— Успокойтесь, бедный мой друг, — с покровительством и участием произнес Обносков, подходя к старику и дотрогиваясь до его плеча. — Дело поправимое!
Этот тон снисхождения внезапно вывел Кряжова из забытья. Старик вскочил и поднял голову.
— Прочь, негодяй! — крикнул он, встряхивая с омерзением плечом, до которого дотронулся зять. — Я тебя из своих рук задушу, если это будет нужно для свободы моей дочери. Я через твой труп перенесу ее на волю, бездушная, пресмыкающаяся тварь!.. Сожаление!.. Ты смеешь жалеть меня!.. Понимаешь ли ты, что ты наделал?.. Ты человека загубил! Мою дочь загубил!.. Да что я говорю: дочь! Ты загубил нас всех, все наше счастие, весь наш семейный мир… Слышишь ты? — тряс Кряжов зятя за плечи, как бы готовясь вышвырнуть его за окно на улицу.
— Что же это, убийство? — прошептал Обносков глухим голосом, обессилев в могучих руках старика, и его лицо исказилось от страха.
Кряжов опомнился и с отвращением оттолкнул от себя это больное, слабое и трусливое создание. Обносков едва переводил дух и тяжело опустился на кресло.
— Ты лучше не являйся ко мне на глаза, — ворчал с угрозой старик, шагая в волнении по комнате. — Ты умеешь говорить… ну, а я не привык с такими подлецами объясняться… Н-да, не умею и, слава богу, что не умею!.. Не готовился в дипломаты, — ворчал вполголоса Кряжов.
— Вы… вы… не забудьте, — с усилием шептал зять, дрожа от недавнего испуга и злобы, — что у нас… у нас есть законы…
— Да… есть законы! — пробормотал Кряжов, разводя руками. — Ну, и обращайся к ним, когда я тебе расшибу голову! — скрипнул он зубами и вышел в другую комнату. — Есть законы, — говорил он сам с собою, шагая в другой комнате. — И нечем оправдать бегство жены от такого мужа: тихий, скромный, не развратник, ну, и должна жить вместе! Ведь и точно, не потакать же гнусным прихотям всякой развратницы, захотевшей бежать от законного мужа! Ведь ее не насильно за него выдавали!.. Да, это значит: погубить ее же, если позволить ей бежать… Да, да, это все мои слова, мои убеждения!.. Дитя мое, дитя мое, что я с тобой сделал! — рыдал, как ребенок, старик, припадая к постели лежавшей без движения дочери. — До седин дожил, общество всю жизнь учил, а не научился понимать людей, не сумел понять, что выйдет из того, что я делаю… Старый дурак, палач в шутовской одежде!
Кряжов рванул ворот своей рубашки так, что у него отлетели пуговицы. В эту минуту, должно быть под влиянием восклицаний отца, Груня стала бредить во сне.
— Что же доктор не идет? — очнулся старик. — Ведь я, кажется, посылал за ним… Нет!.. Забыл… Дурак, дурак!.. Недостает еще, чтобы сам ее уморил теперь!
Старик бегом отправился в людскую и поднял на ноги всю прислугу… Беготня, толки докторов, посылка за лекарством, хлопоты около больной, и все это утихло только к ночи, когда, наконец, в доме настала тишина и покой. Везде погасили огонь, все уснули, и только едва-едва теплилась лампа с темным абажуром в спальне лежавшей без памяти Груни, у постели которой не спал Кряжов: он сидел в полумраке в большом кресле, опустив на грудь и поддерживая одною рукой свою седую голову.
Идут дни за днями своим чередом. Кряжов не заглядывает в свой любимый, уютный кабинет. Пусто и тихо в этой комнате. Пыль покрывает книги; до них никто не дотрогивается; некоторые из них так и остались открытыми, как бросил их хозяин, выбежав навстречу к своей дочери, пришедшей искать спасения, может быть, спокойствия могилы в отцовском доме; как-то неприятно действуют на глаза эти открытые страницы, занесенные густым слоем пыли, словно они говорят о скоропостижной смерти труженика, словно напоминают, что у этого труженика не было в мире ни одного близкого существа, которое закрыло бы с священной скорбью недописанную им страницу. Такое любимое существо было у Кряжова, и у его-то постели проводит он теперь дни, для этого-то любимого существа бросил он недописанные страницы своих изысканий и не заботится ни о пыли, оседающей на свежие чернила, ни о мышах, которые могут, если им вздумается, обгрызать эти исписанные листы. Все это писалось для науки, для общества, для потомства, может быть; но что за дело теперь старику до этих любимых умом предметов, когда судьба отрывает у его сердца всю его жизнь — его любимую дочь? Он должен быть здесь: у ее постели его место. Это место его нравственной пытки, его лобное место, но старик не хочет, ради чего бы то ни было, уступить это место другому. Оно надрывает его старое сердце, но оно дорого ему. Тянется долгий мучительный день, — старик чутко прислушивается к каждому шороху и трепещет, что вот-вот раздастся звонок в передней, отворится дверь и появится в этой комнате зять, чтобы потребовать к себе свою жену. Как подействует его появление на больную? Не убьет ли оно сразу это хрупкое существо? Может быть, и убьет, но как предупредить это естественное появление зятя, как устранить от постели дочери ее законного мужа?.. Но, слава богу, день проклятый, истомивший нервы, меркнет: муж дочери не приходил, теперь можно успокоиться до следующего дня. Успокоиться? Едва ли! Наступает ночь, воцаряется тишина, — но старик тщетно старается задремать в своем большом кресле. Сон не идет, а идут новые страшные думы. Эта проклятая ночь не разгоняет их, она как будто только для того и тиха, и беззвучна, чтобы не нарушать этих дум, — и они все растут и растут. Что будет, если дочь выздоровеет? Не должна ли она идти на новые муки, не будет ли ее выздоровление только средством заставить ее переносить новые страдания, новые сцены, новые болезни? Так лечили преступников, чтобы они имели возможность получить недоданные им удары палача… Так неужели же нужно желать, чтобы она умерла? Отцу желать смерти любимой дочери?.. У старика болезненно сжимается сердце, и он начинает тревожно прислушиваться к дыханию дочери: жива ли она, уж не умерла ли и в самом деле? Но вот она бредит, вот она чуть слышно шепчет его имя, имя мужа, имя Павла… Новые воспоминания, новую пытку переживает старик. Где Павел? За что разорвана связь и с этим дорогим существом? Что оно делает? Не гибнет ли в омуте столичной жизни?.. А бред дочери все продолжается, вот слышатся слова любви… Она говорит о любви, уж не любила ли она Павла более, чем брата? Он был хорош, она молода; они росли вместе, они сжились вместе по чувствам, по мыслям, по стремлениям… Да, да, они любили друг друга… Любили! Они и теперь любят друг друга… Безнадежная любовь эта — источник новых мук. Жить с ненавистными людьми, терпеть от них гонения и знать, что где-то близко есть любящее, дорогое существо, с которым можно бы прожить счастливо всю жизнь, да ведь это невыносимо… Но где же исход, где исход?.. Опустив на руки свою измученную голову, сидит старик до утра, и болью отдается в его сердце каждое слово, произнесенное в бреду его дочерью, и такою же болью сжимается его сердце, когда кругом воцаряется могильная тишина, и дочь лежит, подобно трупу, без всякого движения на постели…