Больной умолк на несколько минут. В голове племянника, хорошо знавшего дядю и подобных ему людей, промелькнуло: «Ну, бичевать теперь себя станет!»
— О, да будут прокляты мои мечты, моя нерешительность, моя слабость! — воскликнул с оживлением больной и поднялся на локте. — Мое воображение рисовало мне светлую картину свободного, но прочного союза… Ведь тогда, в мое время, мы об этом даже стихи писали, — горько усмехнулся он. — Я представлял себя и любимую женщину героями, идущими одним путем, наперекор предрассудкам, наперекор злословию… Но я рисовал себе это не потому, что я был убежден в необходимости полной свободы в любви, а потому, что я был человек-тряпка, потому что я не мог сделать решительного шага и ввести в этот дом, заставить сестер любить и уважать женщину, прижившую со мной детей, я не мог сказать сестрам, что если они любят меня, то они должны радоваться моему счастью. Я постоянно оправдывал их грубый эгоизм, их ложное понимание родственной любви, заставляющее выжимать последний сок из любимого человека для себя, только для себя… И ведь оправдывал-то я их потому только, что силы бы не хватило на борьбу, на разъяснение им их ложных отношений ко мне!.. Вот и прожил под опекой весь век… а дорогие мне личности едва смеют переступать порог моего дома…
Снова последовало мучительное молчание. Молодой Обносков был по-прежнему почтителен, но холоден.
— Это чудное дитя, — почти со слезами продолжал больной, — этот ребенок, сидевший на моей постели, мой сын… Только глядя на отношения к нему моих сестер, понял я вполне, как мало они меня любили. Мне теперь гадки, мне мучительны их ухаживания за мной, и если бы я встал еще с постели, то я загладил бы свою ошибку, Я только теперь окреп, увидел истину… Но слишком поздно открылась она, эта истина, — открылась для того, чтобы я покаялся перед своею совестью… Верь мне, это страшное покаяние… Тебе тяжело меня слушать… но ты должен выслушать все… Люди страдают затем, чтобы другие могли избежать этих же страданий… Ты наследник моего имения, ты молод, ты воспитан в то великое время, когда глупые предрассудки начинают понемногу исчезать, потому я хочу поручить тебе заботы о моей семье… Да, о семье; я так называл ее перед своею совестью и перед богом, потому что мы честно прошли путь нашей жизни, как, может быть, не прошла его ни одна чета, приносившая ложную клятву перед алтарем бога.
Алексей Алексеевич молчал. Умирающий Обносков начинал все пристальнее всматриваться в холодное, официальное, почтительное лицо только что начинающего жить Обноскова и, кажется, хотел прочитать в душе этого человека его чувства и тайные помыслы.
— Не оставляй моих детей, моей жены, — заговорил дядя. — Я не сделал духовной, не мог ее сделать, но ты раздели все на ровные части, не обижай никого.
— Дядюшка, я все сделаю, что от меня зависит, — промолвил молодой Обносков.
Больной продолжал всматриваться в его лицо. Калмыцкие глаза нетерпеливо начали бегать из стороны в сторону и ускользали от взглядов дяди. Дядя, проживший всю жизнь страстным мечтателем, был почти смущен тем, что племянник не бросается ему на шею, не выражает горячих чувств и остается все тем же холодно-почтительным младшим членом семьи, выслушивающим с покорностью наставления старшего члена семейства, как выслушивает студент лекцию профессора или чиновник соображения директора.
— Тебе понравился мой сын? — с любопытством спросил дядя.
— Да, он недурен, — отвечал племянник.
— Красавец, красавец! — одушевился больной. — А ведь какая душа! А как он умен!.. Ты говорил с ним?
— Нет еще, не удалось.
— Поговори, поговори, — пристально смотрел на молодого Обноскова больной. — Я тебе поручаю его…
— Вам нужен отдых, — произнес Алексей Алексеевич и встал.
— Ничего, я не устал, — ответил дядя, тяжело дыша, и вдруг переменил разговор. — А ты как думаешь устроить свою судьбу?.. Женишься на Кряжовой?
— Да, я думаю…
— Что ж, ты будешь счастлив. Она хорошая девушка… Дай бог, чтобы она была счастлива…
Молодой Обносков пожал руку дяди и вышел из комнаты. Больной в утомлении перевернулся на спину. В его лице были следы изнеможения и отчаяния. Теперь его грызла мысль о том, это он не должен был объясняться с племянником, теперь он дорого бы дал, чтобы этого разговора не существовало. Тысячу раз в жизни мучился этот человек, желая и не решаясь высказать свои чувства и мысли, еще чаще решался он, после мучительных усилий над собой, высказывать желанное и терзался, через минуту после откровенного признания, за то, что сделал это признание. Все люди казались ему ангелами, покуда он не сходился с ними, но как только он узнавал их поближе, так тотчас же наступало разочарование и охлаждение. Теперь разочарование было еще сильнее. В течение последнего времени больной только о том и мечтал, что кроткий, почтительный и скромный племянник вернется из-за границы, встретит с распростертыми объятиями дядю, приласкает встреченного в доме дяди мальчика, потом услышит исповедь дяди и бросится с горячими поцелуями к юноше, узнав, что этот юноша — любимое дитя дяди-благодетеля. И все эти мечты обманулись! И упрекнуть даже нельзя было племянника за какое-нибудь чувство, неприличное в молодом человеке, стоящем перед старшим родственником. Нет, нет, почтительность, скромность, терпение — все это было в поведении племянника.
— А другом Пети он все-таки не будет! — проговорил больной. — Ведь Петя незаконный сын, ну, так и тревожиться о нем было бы незаконно, когда есть законные наследники. Ведь вор, укравший с голода, может быть и не негодяй, а просто несчастный человек, но он вор — его и жалеть не следует. Тут жалость незаконна, так как ее всю нужно отдать на долю того, кто обокраден вором… Женщина была моим единственным верным другом, но она мне не жена — какое же им до нее дело? В их глазах это просто развратница — признать за нею все права жены — незаконно; это можно бы сделать из любви ко мне, но приличия и законы выше всего… Они правы, правы, тысячу раз правы!.. Ведь это только мы, все наши были теоретиками и мечтателями, а они всегда будут практиками… Как я их ненавижу… Я рад бы им отомстить.
Больной волновался. В эту минуту дверь в его комнату тихо приотворилась; он торопливо закрыл глаза и притворился спящим, зная, что это вошла одна из сестер, и не имея силы и смелости выгнать от себя одно из тех существ, которым он за минуту перед тем хотел отомстить за мучения всей жизни, глупо прожитой, глупо кончавшейся…
— Ну, как ты его нашел, Леня? — заботливо расспрашивали между тем родственницы у племянника о больном.
— Плох он, заговаривается порой, — ответил племянник. — Но проживет еще.
— Знаешь, Леня, мы вот здесь всё о тебе толковали, — озабоченно заговорила мать. — Женился бы ты прежде его смерти. А то, спаси господи, помрет он, тогда неловко будет после похорон сейчас за свадьбу приниматься.
— Так-то так, — задумчиво ответил Алексей Алексеевич, — но не знаю, успею ли я обделать все мои дела… Впрочем, я подумаю…
— Подумай, голубчик, подумай! Это и для здоровья твоего надо, — рассуждала мать и сообщила родственницам, что Лене еще за границей говорил доктор, что ему для здоровья нужно жениться, что он будет крепче, когда женится.
Обносков взялся за шляпу и уехал по какому-то делу, обещаясь приехать ночевать в дом дяди. Мать же и тетки остались беседовать между собою.
В доме больного в последнее время были совершенные праздники, в нем никто ничего не делал, постоянно гостила тут Марья Ивановна Обноскова, каждый день приезжали сюда разные дальние родственники и знакомые, никогда не посещавшие дома в другие времена; почти не сходил со стола кофейник, а если и сходил, то только для того, чтобы уступить место самовару. Но страннее всего было то, что общество, находившееся теперь в квартире Евграфа Александровича, приняло какой-то мещанский характер. В былые дни сюда являлись сослуживцы хозяина и его старые друзья по университету, люди известные, важные, к которым никогда не выходили сестры хозяина. Тут шли речи о политике, о делах акционерных компаний, о реформах, о литературе. Теперь блестящие залы наполнялись какими-то вдовами-капитаншами, какими-то престарелыми девами, благословляющими благотворительниц. Теперь тут шли рассказы о чудесах и видениях какого-то Алексея Колокольчикова, о том, что Наполеон снова явился и опять на Россию идет, о том, что к братцу даже сами генералы как друзья ездят и, чаще всего, почти незаметно эти разговоры сводились к рассказам о скандалах, историях и сценах, происшедших в домах каких-то Постниковых, Лукошкиных, Анучиных и других тому подобных личностей, неведомых миру, а может быть, и самим разговаривающим…