Вспоминая, обдумывая и заново проживая весь свой жизненный путь, обобщая личный опыт, вновь и вновь исходя по ступеням и фазисам теоретических блужданий, Салтыков обращается к читателю, как бы замещая этим обращением «ты» или «вы» свое собственное «я». Страницы, на которых говорится о неизбежности ограничения идеала, о фатальной зависимости от среды, — крик души самого автора — сатирика, лирика, хроникера.
«Предположим, читатель, что путем наблюдения, размышления и размена мыслей ты дошел до некоторых положений, совокупность которых составляет твой так называемый идеал... идеал поистине честный, могущий дать действительное мерило для оценки явлений... Но увы! практика на каждом шагу разбивает твой идеал, и даже не идеал собственно, а, что всего обиднее, разбивает его отношения к действительности. Она говорит: ты можешь иметь всякие идеалы, какие тебе заблагорассудится, но в то же время обязываешься хранить их для себя и для друзей». Тобою овладевает такое мучительное сознание бессилия, от которого можно сойти с ума. Что же остается делать «жадному искателю идеалов в этом море яичницы, каковым представляется жизнь, не выросшая еще в меру естественного своего роста». («Море яичницы», на эзоповом языке Салтыкова, — это жизнь, в которой все бессмысленно перемешалось, где царят призраки, случайность, где все колеблется, все неустойчиво, все отвратительно и неразумно в ясном свете идеала.)
Над душою вашей, как фаталистическое бремя, тяготеет всеми прожитыми годами ваше прошлое, даже то младенческое прошлое, детство, когда вы еще и не сознавали себя; оно «до сих пор окружает вас всею силою воспоминаний, всею мощью своего авторитета», вы не свободны от него (важное признание, которое объясняет постоянно присутствующую в творчестве Салтыкова тему собственного детства, ставшую главной в предсмертной «Пошехонской старине»). «В сущности, вас и в зрелом возрасте преследует та же беспомощность, та же железная необходимость принижаться и заглядывать в глаза, которая сопутствовала и вашему детству. Вы ни на минуту не ощущаете себя свободным, радужный призрак независимости беспрерывно носится пред вашими глазами, но где же рука, которая уловит его? Увы! нет этой руки! нет этой крепкой руки! — вот что говорит вам тысячекратно повторяемый опыт и постепенно доводит до сознания темной необходимости хоть как-нибудь, да развязать этот узел». Попытки «развязать узел» Салтыков называет «благородным неблагородством», то есть, в сущности, тем же правом «выбирать простую мерзость предпочтительно перед мерзейшею». Иначе какая-либо деятельность становится невозможной, хотя итогом ее и может стать гибель.
То же, но с еще большей степенью трагизма и боли, можно сказать об отношении выработанного и выстраданного идеала не к отдельным личностям, а к народной жизни, жизни большинства, жизни масс. Собственно, самый идеал исходит из того, что нет ничего «естественнее, справедливее и святее, как признание прав большинства и защита их против притязаний каст», иначе говоря — защита прав народных масс от эгоистического посягательства привилегированных сословий и классов. В сущности, даже ни один личный или «кастический» интерес «не может быть приведен к осуществлению прежде, нежели найдет себе поверку в интересах масс». Таков был исторический опыт, извлеченный Салтыковым из осуществления крестьянской реформы. Но тот же опыт открывал ему и другую, трагическую сторону, свидетельствовавшую о возможности обмана масс: «Самый обман масс может быть совершен только именем их самих и, так сказать, с их разрешения». И далее Салтыков высказывает свою самую святую, заветную и непреклонную мысль, основу всех его убеждений и его сатирического творчества: для многих людей признание «главенства масс» «составляет цель всевозможных усилий, искание и смысл всей жизни. Облеченное в определенную форму, это признание возводится на степень социального убеждения, является источником целого образа действий, зерном целой системы».
Однако история показывает нам и оборотную сторону медали, когда массы поддаются не только обману, но и самообману, когда они самым странным и грубым образом ошибаются, следуют неразумию и произволу. «Это те моменты, когда надежда достигнуть ближайших интересов, возможность упиться выгодами настоящей минуты залепляют толпе глаза и лишают ее всякой предусмотрительности. В это время многое упраздняется, а преимущественно упраздняются именно те представления и понятия, которые заключают в себе семя жизни и залог общественного прогресса». В такие моменты это «семя» сохраняется в «меньшинствах» и «замкнутых кастах», даже таких кастах, которых интересы могут быть противоположны интересам масс. «И как бы я ни был предан массам, как бы ни болело мое сердце всеми болями толпы, но я не могу следовать за нею в ее близоруком служении неразумию и произволу». Я примыкаю к меньшинству, хранящему «семя», и пусть этот мой поступок определяется «тем же самым каламбуром»: «благородное неблагородство». На вопрос: не следует ли такие действия, которые могут быть определены как «благородное неблагородство», называть непоследовательными, ибо они противоречат идеалу, Салтыков отвечает: «в мире непоследовательном и колеблющемся одна только непоследовательность и может быть названа строго последовательною».
Заключая декабрьскую хронику и подводя итоги своей публицистической работы за 1863 год, Салтыков сделал парадоксальное и скептическое заявление, которое на первый взгляд противоречило тому, что он писал ранее: «Я доказал, что так называемые нигилисты суть не что иное, как титулярные советники в первоначальном диком и нераскаянном состоянии, а титулярные советники суть раскаявшиеся нигилисты. Я, посредством длинного ряда примеров, убедил тебя <читателя>, что нет на свете того заиндевевшего «в боях домашних» воина, который не был в свое время «мальчишкою», и что, следовательно, присутствие мальчишеского элемента в нашем обществе не только не дает повода смущаться и недоумевать, но, напротив того, должно наипаче наполнять все сердца сладкой уверенностью, что со временем из пламенных мальчишек образуются не менее пламенные каплуны».
Эти слова вызвали недоумение, а потом и протесты в тех кругах демократической молодежи, самым ярким выразителем настроений и идей которых был писаревский журнал «Русское слово».
Впрочем, слова о «нигилистах», которые, раскаявшись станут титулярными советниками, вполне соответствовали безусловному отрицанию Салтыковым самого понятия «нигилизм» как понятия бессмысленного, если видеть в нем обозначение какого-либо качества молодого поколения, «детей». Не «отцы» ли суть подлинные-то «нигилисты»? Но как же это вдруг «мальчишкам» грозит превращение в каплунов (каких — настоящего или будущего?)?
«Со временем...» «Со временем...» Салтыков заметил это словечко Писарева в статье «Очерки по истории труда» (гл. XII, «Русское слово», 1863, №9). Там же Писарев еще раз, после статьи «Базаров» определяет и обосновывает свое собственное миросозерцание как «нигилизм».
«Очень естественно, — развивает свою мысль Писарев, — что астрономия и химия уже в настоящее время вышли из тумана произвольных гаданий, между тем как общественные и экономические доктрины до сих пор представляют очень близкое сходство с отжившими призраками астрологии, алхимии, магии и теософии. Очень вероятно, что и эти кабалистические доктрины сложатся когда-нибудь в чисто научные формы и со временем обнаружат свое влияние на практическую жизнь, со временем убедят людей в том, что людоедство не только безнравственно, но и невыгодно. Со временем многое переменится, но мы с вами, читатель, до этого не доживем, и потому нам приходится ублажать себя тем высоко бесплодным сознанием, что мы до некоторой степени понимаем нелепость существующего». И затем Писарев цитирует роман Тургенева «Отцы и дети», показывая тем самым, что такой взгляд и есть «нигилизм»:
«— И это называется нигилизмом?
— И это называется нигилизмом! — повторил опять Базаров, на этот раз с особенной дерзостью».