Литмир - Электронная Библиотека

Зайцев смотрел и думал сентиментально:

„Эх, жизнь! Вот умерла — молодая, красивая…. Жить бы, да жить! И все темнота народная: напился, мерзавец, и жену бить. Где это сказано: „будет бить тебя муж“? Решительно все забыл… А жаль: молодая, красивая…“

А мертвая презрительно поблескивала незрячими зрачками и точно подтверждала, что жизнь, действительно, не шутка.

После вскрытия, когда все было оформлено, Зайцев допрашивал в волости обвиняемого — Корнея Коркина, который пока содержался под стражей при волости. Мрачный и красивый, Коркин сознался, что бил жену „в пьяном виде“, но убить совсем намерения не имел. И говорил хрипло:

— Грех такой вышел… Знать, на роду заказано — каторги испробовать. Ну, что ж! Все равно…

И это „все равно“ дышало чем-то, действительно, равнодушным ко всему на свете.

— За что вы ее, собственно, били? — допытывался Зайцев.

— Это… мое дело! — отрезал обвиняемый.

— Вас придется отправить в тюрьму…

— Все равно: я в ваших руках…

— Вы в руках закона… правосудия…

Коркин чуть заметно ухмыльнулся и сказал:

— Конечно… по закону вон людей вешают…

— Я вас прошу не касаться этого!..

— Я к тому сказал, ваше благородие, что закон не может знать, что у меня есть на душе… За Катерину я пойду в каторгу по своей совести… Сам желаю этого!

Зайцев посмотрел на него внимательно и подумал: „Тоже… душа болит…“

Закончив допрос обвиняемого и свидетелей, Зайцев медленно шел к дому Якова Семеныча. После холодных весенних дней, что были до этого, сверкало ослепительное солнце, было тепло и празднично, точно весна, чувствуя себя виноватой, надумала сразу бросить везде и звуки, и краски. Встречались мужики и кланялись. Неизвестно почему, Зайцев всем козырял по-военному, и что-то точно пело у него в душе при мысли, что он — сила здесь, что золоченые пуговицы внушительно поблескивают, а толстый портфель подмышкой дополняет солидное впечатление…

Пришел на квартиру и приятно удивился. На столе оказалась записка от доктора Манделя с извещением, что местный батюшка, отец Василий Гонибесов, приглашает вечерком „посидеть“ и сыграть в винт. В конце доктор добавил, что „батюшка очень приятный и радушный человек“.

Зайцев решил вечером сходить к батюшке и думал:

„Завтра утром уеду — успею домой. Очень хороши эти внезапные знакомства: необходимо знать людей шире — пригодится…“

Пообедал заодно с Яковом Семенычем и женой его. Все было приготовлено вкусно и обильно, но сама хозяйка выглядела днем не так заманчиво, как при огне. Обрисовались крупные морщинки около глаз, и шея казалась уродливо-жирной.

Зайцев, плотно пообедав, решил поспать до вечера. А вечером, когда гасли последние лучи солнца, оделся, долго стоял перед зеркалом, внимательно изучая лицо, и решил опять, что выглядит „молодцом“.

Дом, где жил священник, оказался недалеко, тут же на церковной площади. Выделялся стройкой и садом, где росли тополи, березы, черемухи и, точно сирота, чернела одинокая, крупная сосна. В саду были пчелиные ульи, дорожки, усыпанные песком, и беседка в старинном вкусе. Зайцев осмотрел все это сквозь редкую изгородь и подумал:

„Недурно: что-то тургеневское…“

Парадное крыльцо со звонком выходило на улицу, и Зайцев, надавив кнопку, одобрил:

— Современно!..

В прихожей его встретил сам батюшка, дородный и свежий человек, с большой бородой, румяными губами, и пригласил густо:

— Добро пожаловать! Весьма рады! Прошу покорнейше…

В зале, куда вошел Зайцев, сидел уже Мандель и беседовал с матушкой — маленькой и полной женщиной. Мягкая мебель, ковры, драпировки у дверей и диван, над которым в золоченой раме висела картина, изображающая „Море ночью“. Моря, собственно, не видать было, а из синевы фона резко выделялись паруса какого-то судна да огромный месяц, почему-то ужасно желтый, легкомысленно усевшийся на самом кончике торчавшей мачты.

Познакомились. Поговорили обо всем понемногу: о семьях, о ранней весне, о посевах. Батюшка рассказал, мимоходом, такой анекдот из семинарской жизни, что матушка не выдержала и вышла „по хозяйству“. Пришел молчаливый и лысый фельдшер в очках, приготовил стол с закусками и винами. После предварительной выпивки засели за карты. Батюшке не везло, Зайцев выигрывал, а молчаливый фельдшер после каждой игры подходил к столу и выпивал. Доктор Мандель больше проигрывал, но был совершенно спокоен и посвистывал.

В разгар игры в залу вошли еще двое: высокий, сухопарый семинарист с прыщеватым лбом, толстым носом, но умными серыми глазами, и девушка — полная, смуглая, с слегка розовыми щеками. Батюшка взглянул на Зайцева и произнес:

— Это мои дети: Семен и Людмила.

— Очень приятно…

Семинарист небрежно ткнул Зайцеву руку и произнес октавой:

— Гонибесов…

— Очень приятно!.. Судебный следователь Зайцев.

Помолчали. Зайцев наклонился к батюшке и спросил любезно:

— Вероятно, дети ваши учатся?

Отец Василий усмехнулся и ответил:

— Да, учились, а теперь изгнаны…

— Неужели? За что?

— Спросите их. Говорят, что ныне в училищах режим невозможен. Сынка вытурили из шестого класса семинарии, а дочку из епархиального… Господь послал утешение на старости лет: обрадовали! А я, можно сказать, ночей не досыпал и все думал: вот окончат ученье и в люди выйдут… Не тут-то было!

Людмила густо вспыхнула, повернулась и вышла из залы. Семинарист не моргнул глазом, спокойно уселся около бутылок и налил себе рюмку водки. Выпил, закусил и еще налил.

— Ты бы, Семен… того!.. — внушительно оглянулся на него отец Василий.

— Не беспокойтесь, папаша: вашего достоинства не уроню!..

— Я не об этом…

— Не беспокойтесь!..

Батюшка замолчал. Откуда-то выплыла матушка, тихо подошла к сыну и что-то прошептала ему на ухо. Семинарист налил третью и произнес сочно:

— Не беспокойтесь, мамаша!..

Матушка опять беззвучно уплыла куда-то. Семинарист закурил папиросу и начал смотреть на играющих. Чтобы несколько разрядить атмосферу, Зайцев спросил отца Василия:

— Вам, батюшка, знаком Яков Семеныч?

— Лушников?

— Да.

— Еще бы: церковный староста, не скуп на благолепие храма и имеет благословение от евладыки. Превосходный человек!

— Я думаю так же. Притом замечательно гостеприимный субъект!.. Я у него остановился и — представьте — сам пригласил…

— Весьма приятный человек! — подтвердил батюшка.

— И, кажется, добрый?

— Душевный человек!

Семинарист прозвенел рюмкой и прорычал октавой:

— Первый… м-м-м-ерзавец!

Все затихли.

— Г-р-р-р-абитель! Мироед!

Зайцев разинул рот, чтобы возразить, но семинарист бросил опять:

— Ати-л-ла!

— Но, позвольте, молодой человек…

— Нет, вы позвольте!..

— Семен! Так со старшими не говорят, — строго произнес отец Василий.

— Я не умею деликатничать, папаша, уж извините! Не понимаю: зачем представлять людей в розовом виде, если не знаешь их досконально… Яков Семеныч… Приятный человек… Малина… мармелад, печенье! Благословение от владыки… Тьфу! Вы, господин судебный следователь, не читали Шиллера?

Зайцев слегка покраснел и ответил:

— Читал когда-то…

— Ну-с, так у Шиллера есть такие слова: „О, вы, фарисеи, исказители правды, обезьяны божества!..“ Это в „Разбойниках“ у него… Вот папаша говорит: „благословение от владыки…“ А мне хочется ответить: „о, вы, обезьяны божества!..“

— Замолчи, Семен! Не оскорбляй, хоть при людях…

— Не беспокойтесь, папаша: не замараю!..

Выпил еще, закурил и близко подошел к Зайцеву. Что-то злое и насмешливое прыгало в его серых глазах. Зайцев остановил игру и вежливо повернулся лицом к семинаристу.

— Вы позволите сказать вам несколько слов?

— Пожалуйста, молодой человек.

— Вы не обижайтесь, пожалуйста: у меня такая манера говорить…

— Я… нисколько.

— Вот даве папаша рекомендовал меня и сестру — изгнаны из училищ. Репутации, значит, подмочены. Так! Я и сестра не обижаемся, хотя, конечно, это и… ранит немного душу. Но мы извиняем отца, ибо у него свои убеждения на этот счет, у нас свои… И… постараемся с сестрой не висеть у отца на шее…

4
{"b":"281876","o":1}