– Пуркуа? Можно вызвать автомобиль, заказать кабинет… Кутить так кутить. Ставлю на баллотировку! Только, чур, условие – я угощаю…
– Нет, брось. Спасибо… Ты зачем, собственно, в Петербург приехал? – перевел разговор Василий Николаевич, рассматривая с легкой тоской лоснящееся лицо сидящего против него постороннего человека, тянувшего в себя со свистом чай.
– Зачем приехал? Друг мой!.. Я, как тебе отчасти известно, с пятого класса, т. е. слава богу, семнадцать лет служу музам. И, увы, как тебе безусловно известно, меня за пределами Тамбова и его уезда ни одна собака не знает. Питер – центр: сто редакций, тысячи рецензентов, десять тысяч комбинаций. Компренэ?
Петухов хитро подмигнул другу, погрузил свою ложечку в вазочку с вареньем и отправил ее к себе в рот.
– Ах, вот что? – улыбнулся Василий Николаевич. Он вспомнил, что действительно, когда-то, бесконечно давно, Петухов писал сонеты, другой его друг, Ника Плющик, увеличивал cartes postales, а сам Василий Николаевич очень художественно выпиливал рамки. – Служили музам…
– Ты, кажется, удивлен? – Лицо неожиданного Петрарки исполнилось снисходительной иронии. – Впрочем, кое-что со мной. – Он бережно прикоснулся пальцем к боковому карману, торопливо допил чай и привычным движением вывалил на стол грязную пачку завихрившихся газетных вырезок и листочков.
– Вот.
Нина и брат переглянулись. Что ж? Пусть хоть балаган… Но балагана не было. Было просто невыносимо скучно и противно. Точно средняя овца, кое-как прожевавшая полфунта страниц из Апухтина, Надсона и Лохвицкой, обрела вдруг дар тусклого, обесцвеченного, плоского слова и заблеяла на одной ноте:
На заре моей жизни унылой
Счастье вдруг посетило меня:
Получил я блаженство от милой,
Горячо полюбил я тебя…
Не страшны мне страданье и горе,
Не боюсь я людей клеветы,
Так как счастия светлого море
Подарила мне, милая, ты!
Дальше шли: желанья-свиданья, грезы-розы, сидели-трели и т. д., до одуренья…
Долго читал, одно за другим. Минут двадцать – не меньше. Но Василию Николаевичу показалось, что часа четыре, а Нине – что с прошлой пятницы.
Когда он наконец замолчал и победоносно насторожил уши, привыкшие к добродушным и увесистым уездным комплиментам, в комнате наступила неловкая тишина.
– Здорово! – сказал наконец Василий Николаевич, избегая взгляда сестры. – Ишь, сколько ты, брат, накатал…
Нина ничего не сказала. В упор уставилась на поэта и еще раз едко подумала: «Болван».
Она встала, не предложив второго стакана, ушла к себе в комнату и там, не зажигая огня, села в угол к окну. «Осел! Как он смел лезть своими ногами! Тоже поэт… Удивительно, как таких олухов печатают. Приехал в Петербург. Как же! Тут тебе покажут. Будьте покойны…»
Эта мысль ее несколько успокоила, но наглый табачный дым, потянувшийся из-под двери, и вновь заскрипевшее в ушах самодовольное блеяние Петухова пробудили едва преодолимое желание распахнуть дверь и крикнуть: «Эй вы, животное, убирайтесь отсюда вон!» Нельзя… Она порывисто поднялась с места и, бессильно усмехаясь, ушла на кухню.
Василий Николаевич должен был страдать один. Человек из трамвая прочел еще дюжины две листочков – стихотворения в прозе, новеллы, баллады и все такое. Прочел две тщательно подклеенные на толстой бумаге рецензии о каких-то своих «Искрах души»: «Приветствуя молодое дарование нашего даровитого местного поэта, горячо рекомендуем его вниманию наших читателей…» На часах пробило половину двенадцатого.
– Я тебя не стесню, Базиль, если переночую, а? А то далеко, брат, переть.
– Нет-нет, пожалуйста, – с тоскливым радушием пробормотал Базиль.
Другу постелили на диване, простыню Нина Николаевна дала самую старую, подушку самую жесткую, ящики комода выдвигала так, что стены тряслись. Но увы, друг ничего не заметил.
Василий Николаевич сделал вид, что ложится рано, но эта невинная хитрость не помогла. Друг разделся, лег и, блестя во тьме непотухающей папиросой, перешел к анекдотам. Анекдоты были вроде фотографий парижского жанра – до тошноты циничные, нелепые и грубые. Надо было оборвать, но хозяин не решился и попросил только, чтобы потише, а то сестра услышит…
К двум часам Петухов заговорил о гимназии. Василий Николаевич несколько оживился и тоже вспомнил два-три выброшенных из памяти за ненадобностью случая. Около трех часов, после продолжительной паузы, друг наконец спросил:
– Слушай, Базиль…
– А?
– У тебя нет в Питере подходящих знакомств?
– Каких?
– Литературных… Ты ведь всюду вращаешься…
– Нет, – злорадно ответил Василий Николаевич, натягивая на глаза одеяло.
– А у Нины Николаевны?
– Нет.
– Гм… – гость вздохнул и потушил папиросу.
– А у твоих знакомых?
– Нет! – еще злораднее ответил Василий Николаевич.
– Тэк-с… Ну, спокойной ночи.
– Приятных сновидений. – Василий Николаевич язвительно улыбнулся под одеялом и через минуту уснул.
III
Прошло две недели. Брат и сестра сидели после обеда за столом и, с привычным уже для них сладострастием злобы, говорили о друге.
– Это дико, Васька! Мы проходим через сотню измов, спорим о судьбах мира, свысока смотрим на обывателя, считаем себя внутренне свободными, гордимся этим, верим только своему чувству выбора, уму и вкусу, и вдруг первый встречный хам делает из нас половик для вытирания своих идиотских ног… Влезает с улицы в дом, невыносимо оскорбляет изо дня в день глаза, уши… обоняние, – Нина вспомнила ужасный «Шипр» и окурки на всех столах, – и мы ничего не в состоянии сделать… Гадость!
– Но что же с ним делать? – раздраженно спросил Василий Николаевич.
– Выгнать!
– Ах, Нина… Не могу же я. Ведь это все-таки не кошка, забежавшая с черного хода.
– Хуже… Если ты не можешь, я могу.
– Как? – Василий Николаевич с тревожной надеждой посмотрел на сестру.
– Очень просто. Напишу письмо: милостивый государь, брат мой человек деликатный и рохля. У вас с ним решительно ничего общего нет, мне лично вы противны. Вы человек бездарный, навязчивый, некультурный, ничего не делающий и потому не щадящий чужого времени…
– Курящий… – подсказал Василий Николаевич.
– Ты вот смеешься, а я напишу. Ей-богу, напишу!
– Не напишешь, Нина. Нельзя.
– Почему нельзя? Если этот болван сам не понимает, шляется каждый вечер, не замечает, что его едва выносят, читает все письма у тебя на столе, засыпает пеплом твою работу, остается ночевать даже тогда, когда ты говоришь, что ты нездоров, – как с ним можно поступить иначе?
– И все-таки нельзя.
– Почему?! – Нина готова была заплакать от злости.
– Потому. Разве он виноват, что он такой? Зачем оскорблять напрасно человека…
– А я виновата, что он такой? Или ты виноват?.. А нас он не оскорбляет? Значит, любой прохожий со свиным затылком, случайно познакомившийся с тобой в бане, может прийти к тебе в дом. Придет, развалится в кресле, положит тебе ноги на плечи, начнет ругать всех талантливых людей бездарностями, а свою бездарность навязывать, как гениальность, – и ты – ничего?.. Ты – ничего?!
Василий Николаевич удивленно посмотрел на сестру и промолчал. Однако! Чтобы Нину превратить в тигрицу, – это действительно надо того… Как быть? Жена швейцара, которая готовит им обед, в шесть часов уже уходит. Не отпирать совсем? Нельзя, – вдруг кто-нибудь интересный придет или по делу. Написать, что уехал в Финляндию? Не поможет. Справится у дворника и прилезет… Еще хуже. Вечером как раз должны были прийти несколько близких знакомых. Притащится Петухов, будет всем мешать, хлопать Василия Николаевича по плечу, плоско и бездарно врать, ругать петербургские литературные кружки (еще бы!), читать свои «новеллы»… Неловко. Черт его знает, как все это глупо! Василий Николаевич смахнул со стола крошки и беспомощно посмотрел на свою ладонь.