Когда мы вышли из дому, я не решился спросить отца, куда мы направлялись.
Горе внушило мне робость; к тому же, как это обычно бывает с детьми, я чувствовал себя с отцом менее свободно чем с дедом. Я успел позабыть, что он рассказывал мне о мертвых, которых опускают в землю, и ощущал скорее любопытство чем тревогу; я слышал как мои родные, раскланиваясь со встречными, беседовали о самых обыденных предметах, и церемония уже совсем не показалась мне мрачной.
У городских ворот часовой взял на караул, то же проделали стоявшие на посту солдаты. Я не знал, что это делается в нашу честь, однако был весьма доволен. Но тут один из солдат, чья воинственная фигура особенно привлекла мое внимание, посмотрел на меня и улыбнулся; я вообразил, что он смеется над моим странным нарядом. Я покраснел, и краснел всякий раз, как на мне останавливались взгляды прохожих.
Отвлекшись всем этим и множеством других пустяков, попадавшихся мне на глаза, я не заметил, куда направилась процессия. Внезапно оказавшись в буковой аллее, перед высокими воротами, я вспомнил прошлогодние впечатления и понял, что участвую в одной из тех таинственных и мрачных сцен смерти и погребения, так часто меня тревоживших.
Я подумал о дедушке, который, как я знал, лежал в гробу. Я понял, что его опустят в землю, ведь он сам говорил мне, что так поступают с мертвыми. Еще не умея представить себе мертвое тело, я вообразил его живым в этом тесном ящике, и с ужасом ждал, что станут с ним делать. Хотя к моему страху примешивалась некоторая доля любопытства, я надеялся, что в ворота мы не войдем, и все произойдет в отдалении. Но случилось иначе.
Я никогда не был на кладбище; воображая его себе как нечто страшное, я ободрился, увидев деревья, цветы и яркое солнце, золотившее просторный луг. Мне тотчас представились более светлые картины; я вспомнил, как дедушка год назад сидел на берегу маленького затона, и решил, что он поселится на этом лугу и будет отдыхать на солнце, как он любил делать в погожие дни июля и августа. Как всегда бывает после пережитого волнения, ко мне быстро возвращалось спокойствие.
Однако кое-что меня еще беспокоило. Мы шли мимо черных оград и каменных плит с надписями. Подле одной из них я издали увидел женщину, погруженную в задумчивость. Я ожидал, что она оглянется на нас; но она, склоняясь к могиле, не отводила от нее взгляда. Заглушённое рыдание, донесшееся до нас, страшно испугало меня. Видя, что женщина неподвижна, я вообразил, что рыдание слышится из-под поросшего травою холмика. При мысли о мертвеце, стонущем под тяжестью земли, я оледенел от ужаса. Как раз в это время я увидел впереди погребального шествия двух мужчин, видимо поджидавших нас. Чем ближе мы подходили, тем больше пугали меня их обветренные, грубые лица и угрюмое молчание; а когда процессия остановилась, и я увидел лопаты, кирки и большую яму, в глазах у меня потемнело, ноги подкосились. Страшные люди взялись за края гроба, опустили его в яму и, вооружась лопатами, стали сбрасывать туда землю из кучи, накиданной наверху. К стуку камешков и костей, ударявших о крышку гроба, мое воображение примешивало рыдания и крики; когда стук стал глуше, мне почудились сдавленные стоны дедушки.
Скоро мы были снова дома. Мой отец предался безмерной скорби, и я рыдал вместе с ним, уверенный, что он плачет над муками дедушки, задыхавшегося под землей.
Должно быть я родился боязливым. Описанные впечатления врезались в мою память, готовые ожить в ночной темноте и в одиночестве, всякий раз когда отсутствие иных мыслей, чувств или ясной цели открывало им путь в мою душу. Но продолжу рассказ о том, как несколько лет спустя мне довелось пережить еще более сильный страх.
Это было уже в пору моего отрочества. Как бывает в таком возрасте, сердце мое испытывало все волнения первой любви. Полный мыслей о ней, погруженный в сладостные мечты, я сделался молчалив и рассеян. Отец огорчался, а мой наставник утверждал, что к древним языкам у меня нет ни малейших способностей.
Конечно то была еще детская любовь. Я был влюблен в особу, почти годившуюся мне в матери, а потому скрывал свое чувство от всех, и тайна питала это живое и чистое пламя, которое так легко могла погасить насмешка. Владычицей моего сердца была красивая девица, жившая в нашем доме. Она часто приходила к моим родителям, а я, по праву своего возраста, свободно мог бывать у нее. Влюбляясь все более, я стал искать предлогов навещать ее чаще и оставаться у нее дольше; словом, я стал проводить там целые дни. Она занималась каким-нибудь рукоделием, а я стоял подле нее и, не смея вздыхать, болтал; помогал ей разматывать нитки или бросался поднимать катившийся по полу клубок. Когда она выходила из комнаты по какому-нибудь домашнему делу, я страстно целовал предметы, до которых она дотрагивалась, натягивал на руки ее перчатки, и желая ощутить на своих волосах шляпу, касавшуюся ее волос, напяливал на себя дамский головной убор; при этом я смертельно боялся, что меня застигнут, и краснел от одного страха покраснеть.
Увы, столь прекрасной любви суждено было стать любовью несчастной. Девица, шутя, называла меня своим маленьким мужем, но я принимал этот титул всерьез. Называться так было моей привилегией, я не делил ее ни с кем и уже поэтому безмерно дорожил ею. Однажды вечером, щегольски одетый, я явился к даме моего сердца, которая на этот раз сама пригласила меня на некое семейное торжество, Я гордо вошел в гостиную, где уже собралось немало народа. К большой обиде нескольких родственников, я не замечал никого кроме своей прекрасной соседки, для которой приберег все любезности, на какие был способен. Но вдруг вошедший высокий молодой человек, очень не понравившийся мне уже тем, что отвлек от меня внимание моей повелительницы, сказал: «А, вот он, маленький муж! Ну, а я буду большим мужем… Надеюсь, мы поладим».
Все засмеялись, особенно когда я гневно выдернул руку, которую он пожимал, и бросил на него свирепый взгляд. Не в силах вынести этот смех, задыхаясь от досады и стыда, я выбежал из комнаты.
Сразу вернуться к отцу я не решился. К тому же единственным моим желанием было скрыться от всех, чтобы предаться моему горю. Оказавшись один за городом, я залился слезами.