Отсюда, со скамейки, был виден солнечный плес Амура, лодки в мареве у того берега, железнодорожный мост вдали — как игрушка из детского конструктора, — можно было говорить о чем-нибудь веселом. Но я не родился говоруном, а девушка, кажется, и вовсе не хотела говорить. Она играла с Шариком, запускала в его кудлатую шерсть длинные пальцы с синеватыми ноготками, валяла его по траве и, когда он, тявкая, убегал за кусты, кричала:
— Собака! Собака!
У нее посвежели щеки, чуть растрепались волосы, она поцарапала шиповником ноги. Шарик бегал, задыхаясь от собачьего восторга, ронял с языка слюну, и как-то так получилось — укусил девушку за палец. Он не хотел, конечно, кусать, просто чуть резче стиснул зубы, а кожа у девушки была тонкая, прозрачная. Девушка подняла к лицу руку — на пальце вспухла капелька крови. Я вскочил, хотел поймать Шарика, но он, поняв, что нашкодил, лохматым клубком укатился в кусты.
У меня было такое чувство, будто это я сам укусил девушку, я что-то говорил, извинялся, вынул носовой платок, но снова спрятал: он показался мне недостаточно чистым. Девушка своим платком промокнула каплю крови, глянула на меня — я, видимо, был уж очень растерян — и засмеялась.
— Что вы! — сказала она. — Я не боюсь! Я же на врача хочу учиться.
Она села на скамейку, аккуратно расправив подол платья (я заметил, она была какая-то нежно-опрятная, и это белое платье у нее, наверное, долго не мнется и не пачкается), послушала, как клокочет под обрывом вода, вздохнула.
— Да, хочу. И знаете, где буду учиться? В Москве. В московском медицинском. И мама меня просила: «Аня, учись на врача». Вот еще немножко поработаю, чтобы легче там было, — и поеду. У меня в Москве бабушка живет, старенькая, но еще живет… Я в Москву хочу. Очень! Верите? Когда вижу, пароход идет или поезд, — будто это я в Москву еду. Я никогда не жила в Москве, но меня возили, раз только. Я вот такая была, — она показала рукой на тоненький ольховый куст, — и, знаете, что запомнила? Стеклянный, какой-то блестящий киоск и пиво в больших кружках. Желтое пиво. Мне дали попробовать, а было жарко… Нет, неправда. Много всего видела, но позабыла. И все равно Москву полюбила, она прямо вот здесь у меня осталась, — Аня прижала ладони к груди. — Да, не верите?
Она опять вздохнула, а я не знал, что ей ответить. В Москву я не собирался, видел ее только в кино и, хоть никогда не забывал о ней, была она для меня как далекая планета: светит где-то в мироздании. Но чтобы стать жителем ее, — в голову ничего такого не приходило.
— Верю, — поторопился выговорить я, чтобы не обидеть Аню своей растерянностью.
— Вот и хорошо. Спасибо вам!
Аня вскочила, позвала: «Собака! Собака!», побежала искать Шарика. Он лежал под кустом, зыркал на нас слезливыми глазками. Аня склонилась над ним, Шарик перевернулся на спину, прижмурился. Аня отшлепала его, пощекотала, он понял, что вполне прощен, завертелся вокруг ее ног. Через минуту они скрылись в глубине парка.
Когда я вышел на жаркий пятачок с клумбой желтых и красных саранок, обозначавшей центр парка, Аня стояла в очереди за мороженым, а Шарик суетился возле скамеек, веселя печальных старух.
Купили по стаканчику розового, брусничного, покормили Шарика с тополиного листа. Мороженое быстро растаяло, выпили его прямо из стаканчиков. Посмотрели на очередь — слишком длинная, чтобы выстоять еще раз, пошли в город.
У госбанка Аня сказала, что здесь она работает, помахала нам рукой: кончился обеденный перерыв. Ее проглотила старая дубовая дверь. Немножко подождали от нечего делать, глядя на окна всех этажей, но нигде не мелькнуло Анино платье.
Сутки спустя я пришел на свое следующее дежурство. В комнате синоптиков, как только я перешагнул порог, все обернулись в мою сторону. Это смутило меня (неужели кто-то видел нас в парке?) и не сразу догадался, что совсем другое вызвало ко мне интерес: оказывается, входя, я довольно громко напевал послевоенную лирическую песенку «Хороши весной в саду цветочки». Видимо, никто в обсерватории не думал, что я когда-нибудь запою, хотя все здесь обычно мурлычут себе под нос разные мотивчики.
— Собинов… — проворчал, усмехаясь, старый синоптик Макаров.
— Кто, кто? — подняла маленькую голову женщина-техник, готовясь посмеяться (она была женой старшего пехотного офицера и относилась ко мне так, будто я еще носил сержантские погоны).
Другая женщина, метеонаблюдатель, курящая, одинокая, — у нее даже на войне никто не погиб, — с радостью удивилась:
— Не знаете Собинова? Не зна… да?..
Женщина-техник вспыхнула свежими щеками, капризно нахмурилась, выше вскинула маленькую голову, но не успела ответить: начальник смены Макаров хлопнул ладонью по синоптической карте (удар пришелся в центр Сибири) и этим прекратил разговор.
— Был такой, — подтвердил он, ведя красную линию изобара от Байкала на северо-восток, к Камчатке.
Я проскочил в радиорубку, стыдясь за «цветочки» и за то, что тоже не знал Собинова. Сел к приемнику, стиснул ободом наушников голову, почувствовал, что испортилось настроение: до боли сердечной я боялся насмешек. Лишь когда залепетала морзянка, потекли на бумагу бесконечные группы цифр — индексы, давления воздуха, температуры, — мне сделалось легче, почти как всегда.
Прошел час, другой. Я писал и писал. Огромный эфир потрескивал грозовыми разрядами, где-то рядом суетливо пиликали другие радиостанции, мой приемник мигал зеленым глазом, и мне чудилось — голубой эфирный холодок струится в радиорубку. Я смотрел на онемевший Амурский плес, на громоздкие кучевые облака, между которыми грозно синели глубины, чувствовал напряжение в небе и на земле: скоро ударит гроза! И она грянула обвалами громов, отвесными плесами воды; стало сумеречно; я выключил оглохший приемник, подошел к окну.
Деревья плескались, весело лопотали, будто мыли зелеными ветками свои корявые бока, ручьи уносили под гору мусор, клочки бумаги — вон мелькнул обрывок с моими цифрами… Мне вдруг подумалось: «А ведь грозы в прогнозе не было! Ее не предсказывали…» Но как хорошо, что она нагрянула, не спросясь, сама по себе!
Вышло из-за притихших облаков солнце, я настроил приемник. Шарик проснулся, спросил глазами: не пора ли обедать? — и побежал, толкнув лапами дверь, смотреть, что нового случилось на улице после дождя. Снова потекли из эфира на бумагу синоптические цифры.
Вечером, после смены, еще пахло грозой, кое-где росилась трава, не скрипели доски тротуара. Шарик бойко трусил впереди, оглядывался, улыбался мне, я думал о грозе и верил, почти знал, что в парке встречу Аню.
И не удивился, когда увидел ее на скамейке, недалеко от ворот. Она читала книгу. Шарик бросился к ее ногам, тявкнул, и Аня вскрикнула так же, как тогда, в очереди за мороженым.
— Какая была гроза… — сказал я.
Аня кивнула, последила за Шариком, сморщилась от смеха.
— Какая собака!
Шарик уже бежал по аллее к пятачку, где стоял единственный в парке киоск. Мы пошли за ним, но мороженое не продавали, Шарик помигал, не понимая, на окно, заставленное изнутри деревянным щитом, и поднял лапку на подгнивший угол киоска. Аня не отвела взгляда, не смутилась: она и это простила Шарику, будто он был всего-навсего забавной игрушкой.
От танцплощадки донеслись прерывистые звуки труб — солдаты настраивали духовой оркестр. Аня прислушалась, как-то вмиг посерьезнела. Мне показалось, что вот сейчас она поведет меня туда, а я не умею танцевать, ее кто-нибудь пригласит… И отчаянно неожиданно (хотя, может быть, днем и думал об этом) я выговорил:
— Приглашаю в ресторан.
— Да? — удивилась Аня.
— Тут прилично кормят, — сказал я и отвернулся, застыдившись: слова-то были не мои, услышанные на улице.
— Да? — еще больше удивилась Аня. — А я никогда… Нет, была раз. Одни военный… Убежала.
Я коснулся Аниного локтя, как бы подтолкнув ее, Шарик, повертевшись вокруг нас, безошибочно выбрал направление — покатился к открытой веранде ресторана «Амур».