Вернусь к визиту, который я нанес прошлой осенью тетушке Саре. Войдя в садик, я застал ее в китайской беседке, читающей вслух нескольким соседним дамам. Должно быть книга была очень трогательная, ибо все слушали с умилением, кроме кузена Эрнеста, сына, родившегося после смерти отца, единственного сына у матери, который курил сигару, сидя в небрежной позе на деревянной скамье в тени акации. Отвесив общий поклон и поцеловав тетушку, я попросил дам не прерывать чтения и тоже сел покурить на деревянную скамью в тени акации. Тетушка читала так, как читает нежная мать, в молодости бывшая гувернанткой, то есть с назидательными интонациями, по всем правилам выразительного чтения, так что слушать ее было истинным удовольствием. Снова вздев очки, она продолжала:
«…Девушка была одним из тех неземных созданий, которые, словно предвечернею дымкой, окружены голубоватым ореолом тайной печали. Осужденная судьбой терпеть деспотизм отца, неспособного понять таинственные порывы души, стремящейся заполнить бездонные глубины своего сердца и обрести завершение своей сокровенной сущности, она томилась тайной мукой и подавляла рыдания. Этот цветок, созданный, чтобы расцвести на солнечных склонах Апеннин, оказался в холодных горах Гельвеции, и когда пришла ему пора раскрыть свои яркие лепестки, ледяной ветер вершин вынудил его замкнуться в невзрачной и бледной оболочке».
«Кузен, что бы это мог быть за цветок? – спросил я холостяка, родившегося после смерти отца и курившего рядом со мною.
– Это… пленительное женское существо (кузен был приучен повторять избранные выражения своей матери).
– А что это за книга?
– Путевые впечатления.
– Веселые?
– Нет.
– Печальные?
– Весьма».
И кузен, которому мои вопросы мешали отдыхать гораздо больше, чем подавленные рыдания неземного существа, продолжал курить, всем своим видом показывая, что хотя он не обязуется слушать, зато я обязан оставить его в покое.
«…Пока она тщетно искала среди окружавших ее прозаических натур того, кто мог бы отомкнуть и населить своей любовью пустынный храм ее души, отец („Кузен! Чей отец? – Ну, ее отец“.), грубый человек, один из тех, чья жизнь всецело сводится к меркантильным сделкам („Значит негоциант? – Ну да!“), вместо того, чтобы найти для нее, предмет любви среди благородных изгнанников, которых вулканическая Италия в час своих конвульсий метнула за Альпы («Уж не Чани ли? Не Мадзини? [8] – Не знаю…), среди богатых и пылких натур, какие еще рождаются в Неаполе или в городе гондол («В Венеции, что ли? – Мм!»), остановил свой выбор на молодом швейцарце с могучим телом, полными румяными щеками и белокурыми волосами – этими белесыми признаками тусклой души, неспособной кипеть. И бледный цветок, постоянно колеблемый ледяными ветрами, лишенный нежной поддержки подобных ему цветов, должен был биться о жестокую поверхность этих двух гранитных глыб, которые убивали его, полагая, что дали ему приют».
Тут моя тетушка, в молодости бывшая гувернанткой, не могла не указать слушателям, как восхитительно написана книга. Слог автора, сказала она, содержит бесчисленные нюансы, из которых каждый находит свой отзвук в чувствительной душе; она особо отметила последнее неожиданное сравнение, так ярко осветившее печальное положение героини. Старые дамы, всецело разделяя ее взгляд, исполнились презрения к злополучным гранитным глыбам, а одна из них столь пылко приняла к сердцу страдания непонятой женщины, что, конечно, сама должно быть много страдала от тупости и грубости мужчин, этих созданий, лишенных всякой тонкости чувств.
«Эта дама замужем? – тихо спросил я кузена.
– Нет».
Хотя я еще был весьма далек от подозрения, что чахлый цветочек изображает мою цветущую спутницу по Аосте, а гранитная глыба – трактирщика из Шам-бери, меня живо заинтересовала повесть, которая ничуть не смущала покой моего кузена, зато потрясала сердца дам, вызывая у них замечания, не менее восхитительные, чем сочинение, давшее к ним повод.
«Когда я их встретил, – продолжала читать тетушка, – они направлялись в Италию, в тщетной надежде, что теплое и ароматное дыхание ее благодатного климата остановит разрушения, причиненные страдалице ее злою судьбой. Но я, проникавший душою в эту душу, – я видел, как дева, словно по аллее из траурных кипарисов, идет к своей разверстой могиле. Я видел это, и бремя безмерного страдания томило мою удрученную душу. Подле нее белокурый жених красовался своими мощными формами; ни одна искра внутреннего огня не озаряла его пошлую свежую физиономию, не ускоряла его размеренных, прозаических движений. Непроницаемая душевная тупость облекала этого человека точно свинцовой бронею, и даже приближение грозной лавины (тут я навострил уши) не внушило его эгоизму ни малейшего опасения.
Меж тем надвигалась ночь, черные зубцы вершин словно вгрызались в вечерние тучи, ущелья Сен-Бернара поглощали, будто огромные пасти, последние лучи заката. Лавина подстерегала нас, зияющая, бездонная, бледная, словно саван, ненасытная, как могила! Внезапно чья-то белая фигура, метнувшись к краю бездны, низвергается в нее… То была Эмма (Так вот она, Эмма! воскликнул я… про себя). Быстрее молнии кидаюсь я вслед за нею, скатываюсь все ниже, погружаясь из бездны в бездну, стремясь опередить настигающую меня смерть и, победив в смертной схватке, нахожу деву, бледную, холодеющую… В этой пропасти она искала конец своим страданиям! И я даю ей понять, – я чужестранец, я незнакомец, – что разгадал ее намерение. Понятая наконец, быть может, впервые в жизни, она подняла трепещущие ресницы, из-под которых пробился луч радости, и невыразимо счастливая улыбка тронула фиалки (!!!) ее уст. Но уже приближались монастырские собаки (!!!), увешанные подкрепляющими лекарствами, и возвещали своим лаем спасение. С дороги нам сбросили канат, навстречу спешили монахи, я передал в руки служителей неба жертву земной жестокости и удалился шагами, полными отчаяния».
Я громко расхохотался… Дамы в негодовании встали, мой кузен взглянул на свою мать, тетушка взглянула на меня, а я глядел на все заплаканное общество и, не умея сдержать смех, который при этом зрелище разбирал меня все сильнее, решил откланяться, извинившись за:вое поведение.
Возвращаясь в гостиницу, я вспомнил слова толстяка:
«Все это – надгробные надписи, сударь!»