На неделе перед Рождеством снова пошел снег. Я возвращалась домой после похода по магазинам, шла через парк на Уэймут-роуд, и тут он начался, густой, падающий быстро с самой первой секунды, он ложился на траву, на чахлые сырые кусты, обрамлявшие детскую площадку. Он падал всю дорогу, пока я шла по улице, белил сады, густыми складками устилал живые изгороди, и я невольно замедлила шаг, просто чтобы побыть в этой белизне, глядя, как все вокруг сливается с этим вечным движением, сделавшимся до того густым и быстрым, что, когда я добралась до собственной калитки, уже почти ничего не было видно. Все исчезало, вливаясь в этот поток, — дома, припаркованные машины, тротуар; городок у меня за спиной превратился в шепоток, не больше, в легкий привкус железа и дыма, в смутную массу, поглощаемую метелью. Этот снег был совсем не такой, как в ноябре: тогда повсюду была яркость, заметные следы, дорожки и царапины на белом, превращавшиеся в сливово-синие и черные с наступлением темноты, а этот был темным с самого начала, темным по-новому: да, лежал он белым, но сыпался из низких облаков сливово-синим и черным. Первый снег был снегом в кино, этот был снегом во сне.
Стоял сильный холод. Выйдя из дому, я сперва этого не заметила, но теперь почувствовала, как совершенный холод пробирает до костей; по мере того как сады вокруг исчезали под снегом, я чувствовала, как этот совершенный холод отстраняет меня от всего, и я остаюсь совершенно одна на этой улице, исчезаю, снежинка за снежинкой, миг за мигом. Мари говорила, что хочет исчезнуть, но она имела в виду другое — на самом деле она хотела вернуться в те времена, когда еще не познакомилась со Стэном, когда жизнь казалась полной возможностей. Она не хотела стать невидимой, она хотела, чтобы ее видели такой, какой она сама себя видит, а не героиней местных новостей. Когда она говорила, что лучше бы ей сквозь землю провалиться, я понимала: стыд ее скоро пройдет, через год все, что с ней произошло, будет неважно. Она встретит другого, выйдет замуж, будет жить, как жила наша мать; люди будут воспринимать ее как чью-то жену, потом — как чью-то мать, и невидимой она не станет — никогда.
А я стану. Я стану невидимой. Это уже начиналось под неумолимым, летучим снегом — я уже начинала исчезать, исчезать не просто в этой белизне, но во всем, что меня окружало. Словно призрак в кино, сливаясь с пейзажем, я начинала испаряться из собственной жизни, при этом никуда не уходя, а просто оставаясь на месте и занимаясь тем, чем всегда занималась. Работала в банке, готовила ужин, читала свою книжку, плавала в «двадцатидвушке» летом, гуляла под снегом зимой. Это было как-то связано с Артуром, все это исчезание — глупо, и все-таки это правда. В отличие от Мари, я не хотела провалиться сквозь землю, зато я знала, что начинаю сходить на нет, постепенно исчезать — и ощущение от этого было, что ни говори, не такое уж плохое. Ничего плохого в этом не было; возможно, я всегда только этого и хотела. Оставаться на месте и исчезать, сливаясь с обоями. Ничего не хотеть: ни хорошей работы, ни мужа, ни детей. Ни денег, ни счастья. Ни того, что мои родители могли бы назвать будущим. Вся моя жизнь будет похожа на эти утра, когда почтальон приходит и стоит у двери, перебирая стопку открыток и писем: он думает, дома никого нет, такая там стоит тишина, а на самом деле все это время кто-то сидит на кухне, слушает, как он возится с почтой, а сам заваривает чай или мажет маслом гренки, не особенно счастливый, если уж вам угодно говорить про счастье, но и нельзя сказать, что несчастный. Это было нечто вроде того, что показывают в кино или по телевизору, но мне представлялось, что это хорошо, — так я думала, пока стояла под снегом, незаметно сливаясь с жизнью, которую не выбирала, но теперь, когда узнала о ее существовании, не хотела от нее отказываться.
Когда я вошла в дом, Мари сидела в кухне и смотрела, как закипает чайник. Лицо у нее было белое и пустое, ненакрашенное, волосы растрепанные. Окна все запотели, и мне пришло в голову, что она, вероятно, уже давно тут сидит.
— Все нормально? — спросила я.
Она посмотрела на меня, но ничего не сказала. Когда я вошла, она, видимо, собиралась заваривать чай, но забыла, чем занимается, а может, решила, что неохота.
— Хочешь чего-нибудь? — спросила я.
Она покачала головой.
— Я все думаю про Стэна, — сказала она.
Я кивнула.
— Ну да, конечно, — с этими словами я шагнула к ней.
Я подумала, может, протянуть руку, прикоснуться к ней — к руке, плечу, — потом решила, не стоит.
Она негромко засмеялась.
— Он ему не шел, — сказала она. — Я ему так и сказала, когда он купил его. Сразу же сказала, как только он его примерил: «Стэн, он тебе не идет». — Она посмотрела на меня. — И вообще, — сказала она, — подумаешь, свитер.
Я снова кивнула. Мне хотелось подойти к ней и что-то сделать, но я не знала, что. Через некоторое время я достала из буфета пакетики и заварила чай. Потом сунула в тостер четыре ломтика хлеба. Стояла тишина, ни разговоров, ни звука, только безмолвное, непрерывное присутствие снега в окне, — и мне захотелось, чтобы она увидела, как это красиво, пускай не всегда, зато хотя бы сейчас, но когда я обернулась, она спала на стуле: голова откинута назад, руки болтаются по бокам. Было похоже на эквилибристику, как будто она годами оттачивала этот номер, и каким бы неустойчивым ни казалось ее положение, я знала, что она не упадет. Я подумала, может, пойти с чаем в комнату, но решила остаться с ней за компанию. Вдруг она скоро проснется, а если проснется, то вдруг проголодается. Это будет хороший признак, подумала я. В книжках это всегда хороший признак, когда люди, у которых была депрессия, снова начинают есть. Это начало чего-то: новой жизни, восстановления.
Я сунула в тостер еще четыре ломтика хлеба и достала из буфета джем и новую, непочатую банку черносмородинового варенья. Когда все было готово, я поставила на стол свою чашку и две тарелки с гренками, намазанными маслом, одну для нее, одну для себя. Я успела проголодаться и скоро съела порцию, которую приготовила для себя, — варенья не хотелось, и так хорошо: теплое масло и хрустящие свежие гренки. Было очень вкусно, словно что-то из давнего прошлого, какое-то детское удовольствие. Потом, доев, я налила себе еще чаю; мне все еще хотелось есть, и я правда чувствовала себя счастливой, сидя в этой тишине, глядя на снег, поэтому я стащила сперва один ломтик, потом другой, потом все гренки, которые приготовила для Мари, и съела их с вареньем, еще теплыми.