Поговоривши с Наденькой о долге службы, Фролов удаляется. Между тем является Феликс Викентьич Голумбицкий с предложением Наденьке, а Наденька рассказывает отцу о любви своей к Андрею Николаичу Фролову. Славомирский не знает, что ему делать: звание станового пристава пугает его, и он посылает за Фроловым, в намерении, кажется, уговорить его оставить эту должность. Фролов, конечно, является. Начинается следующий разговор:
ФРОЛОВ (подходя). Что прикажете, генерал?
СЛАВОМИРСКИЙ. Поди сюда, мой любезный. Сядь-ка вон здесь, – потолкуем.
ФРОЛОВ (садясь). Я к вашим услугам.
СЛАВОМИРСКИЙ. Прежде всего прости ты меня, старика, за давишнее. Ну, погорячился, что станешь делать!
ФРОЛОВ. Я уж забыл, генерал. В моей должности…
СЛАВОМИРСКИЙ. Вот то-то и есть… и пр.
Перечитывая этот разговор, как-то чувствуешь, что послужит этот Фролов годок-другой и тогда уже в совершенстве разыграет знаменитую чичиковскую сцену перед генералом:
– Что, братец, ведь твой дядя дурак?
– Дурак, ваше превосходительство.
– Ведь он осел?
– Осел, ваше превосходительство.
Фролов не может не дойти до этого: натура уж у него такая. И тем забавнее слушать его возвышенные рассуждения, в которых он, против воли и незаметно для себя самого, высказывает свой узенький, крайне ограниченный взгляд на вещи. Генерал, видите, спрашивает его, зачем он пошел в становые. Фролов говорит: «Я дворянин, стало – должен служить». Заключение не слишком строго вытекает из посылки; но от Фролова нельзя требовать большой логичности. Пусть ответит по крайней мере, – зачем он пошел в становые. Прежде всего, видите ли, вот какая причина: служа в губернии, нельзя далеко пойти. «Для этого надобно вертеться на глазах у начальства, надобны связи, протекция. Нужно чаще бывать в избранном обществе, а губернское общество так прихотливо, так требовательно, что молодому человеку без средств нельзя туда и показываться. Откуда же взять все, что для этого надобно?..» Так вот он, проповедник общей пользы! Вот как нечаянно высказались его тайные думы! Он, видите, не мог пробить себе дороги в губернском городе, потому что у него не было связей и протекции, не было состояния, чтобы держаться в избранном губернском обществе… И с каким сожалением говорит он об этом! какую важность придает этому обстоятельству! Оно у него на первом плане; даже общая польза забывается при грустном воспоминании о том, что у него не было связей и протекции… Впрочем, мы и в этих словах находим только новое доказательство крайней тупости и пошлости Фролова. По своему тупоумию он не заметил, что протекция была у него именно в той самой госпоже Кустодиевской, сестре Славомирского, у которой он познакомился с Наденькой. Встретившись с ним у Славомирского, Кустодиевская говорит ему: «Мне кажется, вы не могли не заметить участия, которое я в вас всегда принимала. Вы знали мои отношения к людям, от которых зависела ваша служба». Правда, Фролов на это ответил ей: «Благодарю вас, Евгения Всеволодовна: я честным трудом хочу проложить себе дорогу». Но это он уж стал после говорить, – виноград, дескать, зелен… а прежде он, конечно, не воспользовался протекцией потому только, что не догадался, не заметил, а вовсе не потому, чтобы не хотел. Иначе вачем бы ему сожалеть о недостатке связей и протекции?
Но тупоумие Фролова еще ничего не значит в сравнении с его бесстыдством, которое обнаруживается в том, что он для красного словца клевещет на свое доброе и благородное начальство. Теперь он говорит, что начальству нужны угодники, вертящиеся у него на глазах, люди со связями и протекцией, а в продолжение разговора сам же сообщает сведения совершенно противоположные. Говоря о своем поступлении в становые, он выражается так: «Я пошел сам к губернатору, объяснил ему мои намерения; он, как человек вполне благородный, меня понял». Несколько раньше, рассуждая о взятках становых, Фролов говорит: «Что касается лобанчиков и синеньких, то к мерам этим действительно вынуждены прибегать некоторые из нас там, где с них самих требуют, как это велось искони; но теперь, благодаря просвещению, и это выводится. Вот, например, у нас в губернии… Боже избави, если б губернатор узнал!» Этих двух указаний на справедливость и благородство губернского начальника – для нас достаточно. Как же смел этот господин Фролов так клеветать на это самое начальство, толкуя о связях и протекциях и давая понять, что человека дельного и благородного, но не умеющего кланяться и вертеться на глазах, никогда не заметит и не отличит губернское начальство? Жалкий пустозвон этот г. Фролов!
Но этого мало: начиная врать, Фролов вдруг развертывается не хуже Ивана Александровича Хлестакова. «Я, говорит, не довольствуюсь мертвой буквой, я хочу внать живого человека, изучить быт народа, узнать его нужды (я люблю иногда этак пописать, сочинить что-нибудь, как признается Иван Александрович). Здесь, говорит, мне вверены жизнь и спокойствие тридцати тысяч человек; я могу быть им полезен; мне дана власть защитить обиженного, предать правосудию виноватого, «водворить мир в семействе. (Как же, Иван Александрович! Без вас ведь ничего не делается в департаменте, вам Смирдин сорок тысяч платит, вас однажды звали министерством управлять!) Вот для чего, генерал, пошел я в эту должность», – заключает торжественно господин Фролов. Вслед за тем он прибавляет, уж не знаем с какой стати: «И неужели вы думаете, нет в целой России людей, которые бы словами «общая польза» не прикрывали видов корысти? Поверьте, сотнями явятся, кликните только. Но, генерал, не одним только словом, покажите же и делом!» Генерал не находит ничего ответить на эту выходку, как только: «Мне весело тебя слушать». Полагаем, потому весело, что Фролов на каждом слове генералом честит его. Больше нечему, кажется, веселиться, и если бы Славомирский хоть немножко был поумнее, он бы сразу осадил дрянного хвастунишку, припомнивши последнее происшествие с Душкиной и прежние разговоры Фролова. Фролов, видите, хочет знать живого человека, а не мертвую букву. Как же совершается это знание? Вне своих обязанностей он ездит представляться, сам не зная зачем, знатным барам да смиренно выслушивает ругательства Славомирского. В исполнении же своих обязанностей он имеет большое преимущество в том, что превращается в машину не пишущую, а исполняющую написанное. Чиновник, написавший предписание о взыскании долга с Душкиной, имел дело с мертвой бумагой; а становой пристав, взыскивающий долг, имеет дело с живым человеком. Какая же от этого выгода? А вот какая: он узнал, что <если> у человека хотят отнять имущество за долги, то ему бывает неприятно, особенно когда у него на руках остается шестеро маленьких детей. Правда, что для этого не стоило поступать в становые пристава; но что же делать, если Фролов не может иначе смекнуть даже и этого? Кроме того, он в своем простодушии воображает, что он есть какой-то гений-хранитель тридцати тысяч душ. А между тем вспомните, чем отзывается этот гений-хранитель, отказываясь пособить Душкиной. «Я, говорит, очень жалею о ней, знаю, что ее обманули, что взыскание восьмисот рублей, когда она занимала всего двести, не совсем справедливо; но что же делать? Мне предписано, и я должен исполнить. Я только исполнитель того, что приказано». Скажите же на милость: стоит идти в становые пристава, чтобы исполнять приказы, которых внутренне не одобряешь? Можно сказать о себе: «Мне вверены жизнь и спокойствие тридцати тысяч человек», – когда знаешь, что на каждом шагу в своих отношениях к ним ты связан предписаниями земского суда, исправника, губернского правления и пр. Вы видите по ходу всего дела, какова власть станового пристава: он не может не сделать взыскания, он не может отложить его, он не может даже представить о бедности должника или о том, что в уплате нужна рассрочка и что за верность уплаты ручается генерал Славомирский. Он должен непременно сей час же получить все деньги или описать имущество: так ему предписано!.. А туда же говорит: «Мне дана власть защитить обиженного, предать правосудию виноватого, водворить мир в семействе». Да этакая-то власть – исполнять предписания – и будочнику дана; так уж лучше бы Фролову стать на будку и философствовать о своем высоком назначении.