Литмир - Электронная Библиотека

Николай Александрович Добролюбов

Перепевы

Стихотворения Обличительного поэта, СПб. 1860 г.{1}.

Пустота, бледность, мелочность и отсутствие искренности в современной русской поэзии в последнее время особенно ясно обнаружились у нас в особом роде стихотворных произведений, который год от году все более распространяется. Этот особый род – нечто среднее между подражанием и пародией, хотя часто и без претензии на значение пародии. Стихотворениями подобного рода наполнены теперь все наши журналы, как юмористические, так и серьезные: вся разница в том, что одни печатают пустенькие стишки без поэзии, вполне сознавая их отрицательный смысл, а другим этого сознания недостает. Оттого, например, Пр. Вознесенский, Знаменский, Гейне из Тамбова, Амос Шишкин, Обличительный поэт и пр. и пр. не имеют претензий на поэтическое творчество: их дело – перефразировка и пересмеиванье общих мест и всяких нелепостей, забравшихся в поэзию; а гг. Аполлон Капелькин, Апухтин, Крестовский, Лилиеншвагер, Розенгейм, Зорин, З. Тур, Случевский, Кусков, Пилянкевич, Вейнберг, Кроль, Попов и пр. и пр. полагают, наверное, что они, между прочим, горят небесным огнем и призваны поведать миру нечто художественное. Может быть, со временем, они и действительно что-нибудь поведают, так как они все только еще начали свою литературную карьеру на нашей памяти; но мы не хотим заглядывать в будущее, а говорим о настоящем. В настоящем же трудно решить, кому отдать преимущество – этим ли добродушным юношам, серьезно и искренне творящим свои стихи, или тем господам, которые не занимаются версификациею иначе, как насмех. У тех и других замечаем мы отсутствие душевного жара, недостаток страсти убеждения, много чужого, ничего собственного; те и другие одинаково повторяют зады, те и другие одинаково ненужны, бесполезны, ничтожны. У одних, правда, можно заметить (если очень внимательно и снисходительно всматриваться) порыв к чему-то, желание что-то выразить, хоть и неудачное желание, но все-таки искреннее; но зато у других видно большее уважение к требованиям здравого смысла и значительно меньшая наклонность удаляться от простых понятий и чувств обыкновенных смертных. Притом же последние и тем хороши, что никого не вызывают на эстетическую критику и не повергают в мечтательное настроение духа. – Словом, мы, по своему личному вкусу, наклонны к тому мнению, что уж если писать стихи, какими в последние годы наполнялись все наши журналы, то уж лучше всего писать их на смех или по крайней мере с примесью иронии.

Отчего вдруг такое строгое осуждение нашим стихотворцам, из которых иных сам же «Современник» не раз поощрял и пускал в ход? Такой вопрос может прийти в голову многим читателям, и мы считаем не лишним объясниться.

Записные любители литературы, следящие за всеми ее мелочами, помнят, конечно, что около 10 лет, почти тотчас после того, как перестали печататься в «Отечественных записках» посмертные стихотворения Кольцова и Лермонтова, то есть с 1844 или 1845 года, в наших журналах стихотворения почти не печатались: исключение составлял один «Москвитянин». С 1854–1855 годов опять стихи сделались почти необходимостью каждой журнальной книжки. Искать причину такого мелкого явления в мировых событиях, конечно, немножко забавно; но, кажется, мировые события действительно тут не совсем в стороне. Дело в том, что художественный, младенчески-беззаботный и грациозно-ребяческий период нашей поэзии был уже завершен Пушкиным; Лермонтов не выказал вполне своих сил и до конца жизни не умел, что называется, стать на свои ноги, потому и не мог образовать нового направления; Кольцов остается особняком до сих пор: его оригинальные опыты оказались тоже недостаточно сильными, чтобы повернуть нашу лирику на новый путь. После них нужен был поэт, который бы умел осмыслить и узаконить сильные, но часто смутные и как будто безотчетные порывы Кольцова, и вложить в свою поэзию положительное начало, жизненный идеал, которого недоставало Лермонтову. Нет ни малейшего сомнения, что естественный ход жизни произвел бы такого поэта; мы даже можем утверждать это не как предположение или вывод, но как совершившийся факт. Но, к сожалению, [наступившие вслед за тем события{2}] уничтожили всякую возможность высказаться и развиться в новом таланте тому направлению, которое с двух разных сторон, после Пушкина, прибавилось у нас в Кольцове и Лермонтове{3}. [Общественная жизнь остановилась; вся литература остановилась; естественно, что и лирика должна была остановиться. И в самом деле,] немного можно насчитать стихотворений из того времени, которые бы не составляли, более или менее красивого, перифраза пушкинских мотивов или же попыток в гейневском роде, – а сущность поэзии Гейне, по понятиям тогдашних стихотворцев наших, состояла в том, чтобы сказать с рифмами какую-нибудь бессвязицу о тоске, любви и ветре. Сначала это казалось временным и случайным бессилием, происходящим от небойкости наличных поэтических дарований и от узкости их воззрений на свое призвание: тогда думали исправить их критикой и насмешкой. Читатели «Современника» припомнят, может быть, пародии, появлявшиеся в нем с самого начала 1847 года{4}. Но года через три оказалось, что и пародировать нечего: пустота содержания в лирике дошла до того, что превосходила всякую пародию. И, что всего хуже – ясно было, что причина этой пустоты кроется гораздо глубже, нежели в литературных талантах и воззрениях того или другого автора: она скрывалась в том, что в самой жизни как будто замерло или затаилось все, на что мог бы могучим и живым звуком отозваться поэт. Тогда литераторы и журналисты рассудили, каждый про себя, но совершенно согласно друг с другом, что не стоит и печатать мертвых и затхлых стихов, если нельзя печатать сколько-нибудь путных произведений. Дело совершенно понятное, точно так, как вполне понятно и то, почему «Москвитянин» в эту эпоху составлял исключение и набивал каждую книжку множеством стихотворений: его поприще нисколько не стеснялось общим состоянием литературы; он печатал стихи гг. Шевырева, М. Дмитриева, Ф. Миллера, Н. Берга и т. п. Гг. Фет и Языков также в это время печатались в «Москвитянине»; к ним под стать являлись по временам и другие. В прочих же журналах появлялось обыкновенно разве по три-четыре стихотворения в год, и то почти исключительно с именами Фета и Майкова, которые тут-то и утвердили свою репутацию. В 1850 году г. Щербина оживил было несколько детский театр нашей поэзии несколькими новыми марионетками; но и те очень скоро потеряли занимательность{5}.

В 1854–1855 годах русская жизнь была так сильно встряхнута несколькими [радостными и горестными] событиями, что перенести их молча было невозможно{6}. Литература заговорила, публика стала слушать; стихи полились вслед за прозой, на них стали обращать внимание. Их всегда было много, но прежде на них и смотреть не стоило; теперь они касались [или могли касаться] того, что всех занимало: нельзя было совсем пренебрегать ими. Во множестве вещей рутинных, вялых и нелепых попадались, однако же, и пьески, обнаруживающие живое чувство и светлую мысль: эти пьески должны были явиться в свет, а своим появлением они, разумеется, прокладывали дорогу и другим. С расширением круга предметов, доступных вообще литературе, расширялся и круг содержания лирической поэзии: теперь опять стало можно ожидать появления мощного таланта, который охватит весь строй нашей жизни, согласит с ним свой напев и поставит свою поэзию в уровень с живою действительностью. А в ожидании такого поэта стали внимательнее присматриваться ко всему, в чем можно было предполагать хоть какие-нибудь задатки дарования: известно, что когда чего-нибудь нетерпеливо ждешь, то при малейшем шорохе предполагаешь приближение ожидаемого предмета.

1
{"b":"281503","o":1}