Николай Александрович Добролюбов
Народные русские сказки. Южно-русские песни
Народные русские сказки. Издал А. Афанасьев. Выпуск III и IV. Москва. 1858.
Южно-русские песни. Киев. 1857.
После тупых и спесивых, браминообразных творений, излагающих тепленькие теории обезличения человека и предопределенности всего в мире[1] – отрадно после них остановиться на труде, посвященном раскрытию внутренней, душевной жизни народа и исполненном добросовестно и с любовью, хотя и не без недостатков. К трудам подобного рода относим мы издание русских сказок г. Афанасьевым и киевское издание малороссийских песен, с нотами, – з голосами, как сказано на заглавном листке. Кто любит свой народ и не ограничивает его тесным кругом людей, получивших европейское образование, тот поймет радость, с какою приветствуем мы в литературе всякое порядочное явление, имеющее прямое отношение к народной жизни.
Нашей радости не разделят, конечно, высокоученые мужи, погруженные в глубокие соображения о предметах гораздо высшей важности. Эти господа с улыбкой пренебрежения смотрят на труды, подобные труду г. Афанасьева, потому что не видят в них строгой разборчивости, достойной высших представителей наук и художеств. И как же иначе? Вся деятельность этих господ посвящена служению общих и чистых интересов отвлеченной науки и искусства. Для них важно все, что может составить звено в созданной ими системе, все, что составляет шаг вперед в науке, понимаемой так, как она создалась в головах их. Живые обыкновенные личности, как бы их ни было много и какое бы важное значение в жизни и в истории народа ни имели они, – не могут привлечь их высокого внимания; простая, действительная жизнь, без мудрствований и прикрас, с ее естественными потребностями и стремлениями, не удовлетворит их разборчивого вкуса. Им нужны идеалы в жизни и в истории, им важно только то, что составляет совершенство или приближается к нему в искусстве и в науке. Простые, обыкновенные явления уже не могут занимать их просвещенный ум, нежить их утонченный, облагороженный вкус. Они уже переросли тот период, когда человек отдается живым впечатлениям низших чувств; они теперь уже предались чистейшим наслаждениям, руководятся высшими интересами, живут мировыми идеями, и вследствие того брезгуют нашей смиренной, обыденной действительностью. С этой точки зрения они восстают и против полных сборников произведений народной поэзии, находя в ней недостаток просвещенных понятий и эстетического вкуса. Они говорят: «Что за охота нам, образованным людям, слушать народную балалайку после величественного концерта в певческой капелле или смотреть на балаганную комедь после трагедий Шекспира?.. Так точно – что для нас могут значить русские народные сказки, когда мы воспитаны на Гомере, Данте, Байроне и т. д.? что можем найти в малорусских песнях мы, приучившие свое сердце биться сильнее при звуках Шиллера или Гейне? Да если из патриотизма и ограничиться только своим, так разве нет у нас Пушкина, Лермонтова? Разве все, что можно взять из народной поэзии, не усвоено уже нашей, высшей литературе Кольцовым? После этого какое же нам дело до этих грубых, необразованных, неизящных произведений, которыми потешается младенческая фантазия народа? И к чему в печатной литературе эти сборники, да еще изданные так внимательно, с соблюдением местного выговора, с вариантами, примечаниями и пр., как это делает, например, г. Афанасьев? Пусть бы пропадали эти песни и сказки или по крайней мере вечно оставались в том кругу, в котором родились они. Если же непременно хотят уж показывать нам образчики народной поэзии, то разве нельзя ограничиться выбором двух-трех сказок, десяти или пятнадцати песен да сотен двух пословиц, которые поизящнее да поумнее? А то – великое утешение для образованного человека, ищущего в литературе полезного и приятного препровождения времени, – велико для него утешение – вдруг встретить грубую, неумытую мужицкую речь, не только во всей ее простоте, но даже с соблюдением всех искажений, сделанных местным наречием! Это просто ужас! Это еще хуже, чем мужицкие повести, которыми литература потчевала нас лет пять тому назад… Еще можно бы было одобрить такое издание, в котором собраны были произведения, имеющие поэтическое достоинство, вроде, например, макферсонова Оссиана, или важные в отношении к мифологии, истории, филологии, вообще в научном смысле. Но собирать народные прибаутки, анекдоты, сказки о козе с орехами, о лисе и волке и т. п. – все это недостойно ученого и литератора, который должен дорожить интересами науки и искусства».
Изложенное нами мнение не изобретено нами: его держатся очень многие из служителей чистой науки. И мы даже готовы согласиться, что с эстетической точки зрения они совершенно правы: нельзя принудить себя с удовольствием есть корку черствого хлеба после того, как вкусно и сытно пообедал. До некоторой степени правы они и со стороны чистой науки, какую они сами создали. Их наука – теоретическая, имеющая целию услаждение образованного ума. Это – гастрономическая наука, которая хлопочет единственно о том, чтобы усовершенствовать приготовление различных блюд изящного стола. Разумеется, для успехов этой науки нет надобности наблюдать, как печется хлеб из муки пополам с мякиной… Но едва ли заслуживает особенного уважения подобное гастрономическое направление в науке. Едва ли особенно высоко может быть поставлено достоинство человека, который презирает бедняка только на том основании, что тот не может так хорошо одеться и так изящно кушать, как он сам одевается и кушает. Едва ли может заслужить наше сочувствие тот, кто не хочет даже слышать о нищете, голоде и лохмотьях, чтобы не испортить своего деликатного пищеварения. В этом случае новая наука, признающая своим началом и концом живую действительность, поступает гораздо гуманнее прежней науки-гастрономки, которую так нередко еще превозносят у нас и доныне и которая витала обыкновенно в высших, отвлеченных сферах, созданных досужим воображением. Новая наука, равно как и новейшее искусство, не пренебрегает ничем, интересуется всяким живым фактом, обо всем рассуждает охотно, исключая, конечно, предметов призрачных, не имеющих реального значения, а выдуманных разными браминами, рыцарями, банкирами и другими фокусниками. Но и эти выдумки новая наука не совсем опускает из виду: она рассматривает их как факты, более или менее интересные в патологическом отношении. Отчасти в этом же смысле интересны ей и самые нелепые фантазии младенчествующих народов, и однообразные мотивы их песен, и грубые их забавы и т. п.
Конечно, никто из представителей живых научных воззрений не думает возводить в идеал изящества и глубины мысли каждую из народных сказок или песен, так же, как никто не восхищается курными избами и лохмотьями простонародья. Но дело в том, чтобы иметь возможно полное и ясное, наглядное понятие об этих курных избах и лохмотьях, об этих пустых щах и гнилом хлебе. Без знания этого невозможно никакое усовершенствование в народном быте: мы наделаем бестолковейшей чепухи, если вздумаем привить наши гастрономические привычки полуголодному бедняку, если станем для него хлопотать о некоторых утонченностях галантерейной жизни, необходимых для нас, но для него вовсе не нужных и не понятных. Так точно обязаны мы знать внутреннюю жизнь народа, если хотим что-нибудь сделать для его просвещения и облагорожения. Наши эстетические наслаждения, мировые стремления и глубочайшие вопросы остаются своим чередом; но, в силу их именно, мы обязаны внимательно подумать о том, в каком круге могут быть они прилагаемы и требуемы и за какою чертою исчезает их фактическое значение. Тогда мы увидим, что значение их покамест еще не слишком-то всеобще; придется убедиться, что те успехи цивилизации, те чудеса искусства, те умственные наслаждения, которыми мы так гордимся, ограничиваются лишь десятками тысяч, между тем как десятки миллионов других людей не имеют о них ни малейшего понятия. И если мы уже хотим, чтоб когда-нибудь распространились между ними наши понятия, то непременно следует начать с возможно полного знакомства с их понятиями, с их степенью развития. И тут уже ничем пренебрегать не следует: наука и литература захватывают себе всю область живой действительности, может быть, не более пространную, но зато более плотную, чем туманная область метафизических абстракций.