Таковы в «Детских годах» немногие сведения о том, как проходила жизнь родных Сережи в городе. Но большая часть книги занята изображением деревенской жизни, то в Багрове, то в Чурасове. Из этой-то жизни мы и представим теперь некоторые черты, наиболее характеристичные.
В первый раз Сережа был в Багрове еще при жизни дедушки Степана Михайловича, уже известного читателям из «Семейной хроники». Степан Михайлович вовсе не был дурным исключением из своих собратий; напротив – если он и отличался от других, подобных ему помещиков, – то именно отличался своими хорошими качествами. Он обладал твердой волей, неизменною правдивостью, практическою сообразительностью, он требовал только должного (по крайней мере согласно его понятиям); он благодетельствовал крестьянам в голодные годы, рассуждая, что благосостояние крестьян есть вместе и его собственное благосостояние. Все это – такие качества, которые не у всех помещиков можно было найти в то время. Своими добродетелями Степан Михайлович заслужил общее уважение и даже любовь, что опять не всякому помещику удается. Но при всем этом – посмотрите, что сделало из этой твердой, доброй и благородной натуры то положение, в каком он находился. Его понятия о чести, добре и правде перепутаны, его стремления мелки, круг зрения узок, страсти никогда не сдерживаются рассудком, внутренняя сила, не находя себе правильного, естественного исхода, разражается только домашнею грозою. Мы не говорим уже об этих диких вспышках, когда Степан Михайлович стаскивал волосник с своей старухи жены и таскал ее за косы, – если только она осмеливалась попросить за свою дочь, на которую старик рассердился; в этих вспышках ясно выражается произвол, к которому всегда приводило человека полное, безответственное обладание людьми, безгласными против его воли. Можно, конечно, объяснять припадки гнева в старике Багрове тем, что таков уж его характер был, что он не мог сдержать себя. Но отчего же, спросим мы, с распространением образования перевелся в дворянстве и обычай бить своих жен? Разве теперь уже вспыльчивых характеров нет? И неужели русский человек имеет более пылкие страсти, нежели все другие образованные народы? Отчего же бы русскому человеку иметь непременно большую наклонность к собственноручной расправе, чем, например, хоть бы итальянцу, который, как известно, тоже не отличается особенной холодностью крови? А между тем один из русских путешественников недавно напечатал толстую книгу, в которой поносит Италию именно за то, что там ему не позволяли драться, невзирая даже на то, что он состоял, кажется, в четвертом классе{9}. Драться, по его мнению, необходимо для порядка. К таким мнениям, выражаемым, конечно, на деле еще чаще, чем на словах, приводит именно возможность давать простор своей страсти, как замечает сам г. Аксаков, говоря о Куролесове в «Семейной хронике»: «Избалованный страхом и покорностью всех его окружающих людей, он скоро забылся и перестал знать меру своему бешеному своеволию». Действительно, действие этого психологического закона, имеющего такое громадное практическое приложение, каждый человек, даже самый кроткий, испытывал, вероятно, на себе. Когда вы раздражены – хотя бы и справедливо – и начинаете выражать свое неудовольствие, то сначала вы следите за собой, соображаете свои выражения, умеете сказать именно то и столько, сколько считаете нужным и возможным. Но, видя, что отпора нет, что вашему гневу не полагается преград, вы – даже и в несправедливом гневе – ободряетесь, ваш собственный голос своим звуком, все более крепким и высоким, подстрекает вас, и вы кончаете тем, что забываете всякую меру и даете полную волю страсти. В нашей общественной жизни это явление еще не так резко кидается в глаза, потому что опасение ответственности пред законом или сознание принятых приличий часто останавливает нас, несмотря на отсутствие видимого противодействия со стороны тех, на кого падает наш гнев. Но отнимите это сознание всякой ответственности, поставьте пред нами существа беззащитные, безответные, состоящие в полном нашем распоряжении, – и заметка г. Аксакова о Куролесове вполне оправдается на каждом человеке, который долгою работою над самим собою не приобрел нравственной независимости от внешних развращающих влияний. Мысль эта оправдывалась и на практике во все времена. Характеры, подобно старому Багрову и Куролесову, неизбежны при тех бытовых отношениях, при той нравственной обстановке, в какой находились эти люди. По общему психологическому закону – при недостаточном развитии одних способностей души сила развития обращается на другие, которые встречают менее препятствий, и следствием неравномерности влияний бывает всегда одностороннее развитие. Какие же влияния могли благоприятствовать развитию нравственных начал и здравых понятий в людях, находившихся в положении Багрова и Куролесова? Оба они служили в полку. Степан Михайлович даже русскую грамоту знал плохо и любил хвалиться тем, что умел считать на счетах; Куролесов же, хотя умел писать бойко и знал кое-что, но никакого солидного образования тоже не получил. Да и на что ж им было образование, когда они с малолетства чуяли возможность простым и даровым способом удовлетворять всем потребностям жизни? На что им были какие-то нравственные начала, когда они видели впереди сферу, в которой никакая нравственность их стеснять не будет, в которой они будут полными, бессудными господами и их воля будет законом для окружающих? Произвол, господствовавший встарь в отношениях помещиков к крестьянам и особенно дворовым, существовал совершенно независимо от того, вспыльчив был барин или нет. Произвол этот был общим, неизбежным следствием тогдашнего положения землевладельцев. Еще более же он увеличивался их необразованностью, которая опять, как известно, обусловливалась их положением. Какое сознание прав человека могло развиться в том, кого с малых лет воспитывали в той мысли, что у него есть тысяча, или сотня, или десяток (все равно) людей, которых назначение – служить ему, выполнять его волю – и с которыми он может сделать все, что хочет? Естественно, что человек, пропитанный такими внушениями, – привыкал ставить самого себя центром, к которому все должно стремиться, и своими интересами, своими прихотями мерил пользу и законность всякого дела. Еще в недавнее время жили такие понятия, и даже наш знаменитый писатель, от которого ведет свое начало современное направление литературы, писал к помещику советы о том, как ему побольше наживать от мужиков денег, и советовал для этого называть мужика бабою, неумытым рылом и т. п. Бить не советовал только потому, что «мужика этим не проймешь: он к этому уже привык»!{10} Но в то время, когда эти мысли были высказаны, энергическое обличение уже встретило их со всех сторон, и весь авторитет писателя, как он ни был велик, не спас его от сарказмов, крайне ядовитых по своей справедливости{11}. – Не то было в старину. Тогда многие помещики считали единственным здравым началом в управлении крестьянами – старание получить от них сколько возможно более выгоды. Под этот уровень подходили все помещичьи натуры, за весьма немногими исключениями. Зверски жестокий, буйный и пьяный Михаил Максимыч Куролесов сходился в этом с благодетельным, правдивым, строго нравственным по-своему Степаном Михайловичем Багровым. Куролесов в два-три года поправил расстроенное хозяйство, оставив по себе память, что он крутенек. Главным из употребленных им средств улучшения хозяйства было переселение крестьян на новые места. Багров сделал то же самое с своими крестьянами, по тому же расчету собственных выгод. Его не остановил вопль и плач крестьян, «прощавшихся навсегда с стариною, с церковью, в которой крестились и венчались, с могилами дедов и отцов». Его не удержала мысль о трудностях, которые должны встретить крестьяне, переселяясь с лишком за четыреста верст, со всем своим хозяйством. Он не подумал о том, что, как замечает автор записок о нем, «переселение, тяжкое везде, особенно противно русскому человеку; но переселение тогда в неизвестную бусурманскую сторону, про которую, между хорошими, ходило много недобрых слухов, где, по отдаленности церквей, надо было и умирать без исповеди, и новорожденным младенцам долго оставаться некрещеными, – казалось делом страшным» («Сем. хр.», стр. 18). Степан Михайлыч не думал ни о чем этом, точно так же, как не думал о нравственном значении своих поступков, когда осматривал свое паровое поле, обработанное крестьянами, и употреблял следующую хозяйственную меру: «Он приказывал возить себя взад и вперед по вспаханным десятинам. Это был его обыкновенный способ узнавать доброту пашни: всякая целина, всякое не тронутое сохою местечко сейчас встряхивало качкие дроги, и если он бывал не в духе, то на таком месте втыкал палочку или прутик, посылал за старостой, если его не было с ним, и расправа производилась немедленно» («Сем. хр.», стр. 38). Принцип, управляющий его действиями, очевиден: надо действовать строгостью, чтоб хозяйство хорошо шло. При этом принципе никакие философские размышления о правах человека, никакие экономические соображения о труде, задельной плате и т. п. не могли иметь места. «Есть люди, которые должны трудиться для того, чтобы я мог жить в довольстве и спокойствии; если они этого не делают, я должен принудить их, – а самая лучшая принудительная мера – собственноручная расправа с личностью или же телесное наказание более солидного характера, иногда даже с «кошечками», как у Михаила Максимыча»[4]. Такая логика не заключает в себе ничего странного. Раз сознавши основную посылку, т. е. что есть люди, назначенные к тому, чтобы работать для чужого, а не для своего счастия, человек чрезвычайно логически доходит уже до самых крайних выводов из этого безнравственного положения. Прекрасно выражены подобные выводы в одной из статей новиковского «Живописца». Хотя это сатирическая, следовательно, все-таки вымышленная вещь, но мы приведем ее здесь, наряду с чисто историческими сведениями, – и вот на каких основаниях. Новиков, как известно, был первый и, может быть, единственный из русских журналистов, умевший взяться за сатиру смелую и благородную, поражавшую порок сильный и господствующий. Сатира его, как и вообще русская сатира, не произвела своего влияния, так что некоторые из его нападений могут относиться даже к нравам настоящего времени. Притом и сатире Новикова недоставало литературных достоинств и той прямоты и откровенности, какая неизбежна в обличении порока. Он затрагивал такие вопросы и интересы, которые только еще в настоящее время находят свое разрешение и о которых поэтому во времена Новикова нельзя еще было говорить всего, что нужно. При всем том жизнь и сила составляют отличительные достоинства «Трутня» и «Живописца». Лучшее время Новикова было первое десятилетие царствования Екатерины, когда он еще не пускался в мистицизм и не навлек на себя подозрений правительства{12}. Это было вообще золотое время русской сатирической литературы, которое только теперь обещает наконец повториться, если опять не встретит препятствий в невежестве и малодушной подозрительности некоторых личностей. Широко и бодро расправили тогда крылья русские сатирики, во главе которых стояла сама императрица. Новиков посвятил ей (по-тогдашнему – приписал) свой «Живописец», говоря в предисловии, что когда на престоле восседает сама мудрость, покровительствующая истине во всем, то можно обличать смело и свободно все пороки и предрассуждения, не опасаясь негодования знатных людей. Негодование знатных было в то время единственной, но крепкой преградой для сатиры: вспомним, как Державин страшился за свою «Фелицу» и за переложение псалма «Властителям и судиям»{13}. В то время как и долго еще спустя, были тупоумные и злонамеренные люди, которые во всяком литературном обличении, особенно если оно немножко резко, искали каких-то намеков, вредных мыслей, указаний на себя и на своих знакомых. Против таких злонамеренных тупоумцев вооружается Новиков всей силою своей логики в одной из статей «Живописца». Смысл этой длинной статьи таков. Непонятно, как могут быть люди – тупые и бессовестные настолько, чтобы решаться высказывать свое неудовольствие по поводу статей, в которых представляются дурные помещики и вообще дворяне. Неужели они не видят, что своим неудовольствием только доказывают, что узнали самих себя в этих изображениях? Но они говорят, что вступаются за честь дворянского сословия. Это еще хуже, еще нелепее. Если изображение жестокости, невежества, глупой спеси помещика оскорбляет честь дворянского сословия, то, видно, оно поставляет свою честь и преимущества в возможности совершать, без страха суда и обличения, всякие жестокости, насилия, дурачества и т. п. Можно бы еще нападать на меня, говорит «Живописец», если бы я лгал. Но – «кто не согласится, что есть дворяне, подобные описанному? Кто посмеет утверждать, что сие злоупотребление не достойно осмеяния? И кто скажет, что худое рачение помещиков о крестьянах не наносит вреда всему государству?». Если же это так, то можно ли человеку, имеющему здравый смысл и хоть сколько-нибудь честности и благородства, обижаться правдивым представлением всего, что есть? «Пусть скажут господа критики, кто больше оскорбляет почтенный дворянский корпус, я еще важнее скажу: кто делает стыд человечеству: дворяне ли, преимущество свое во зло употребляющие, или сатира на них?» В заключение говорится, что некоторые порицали листки «Живописца» «по слепому пристрастию ко преимуществу дворянскому» и утверждали, что хотя некоторые дворяне и имеют слабость забывать честь и человечество, однако ж будто они, яко благорожденные люди, от порицания всегда должны быть свободны, и что будто точно о крестьянах сказано: «Накажу их жезлом беззакония…» И подлинно, они часто наказываются беззаконием. «Но со стороны людей порядочных, коль чудно и странно, – замечает Новиков, – защищать упорно такое преимущество, которым сами они и все честные и добросердечные дворяне никогда не пользуются!» (см. «Живописец», изд. 5, стр. 76–77).