Алексей Николаевич Мошин
Жена Пентефрия
I
У окна гастрономического магазина, на Невском проспекте, стоял полный, небольшого роста господин с седыми усами, в весеннем пальто, по сезону, и в котелке; сквозь огромное зеркальное стекло смотрел он с сосредоточенным видом на выставленные гастрономические диковинки и выбирал. Наконец, он решил что купить, повернулся, чтобы войти в магазин, и вдруг увидал молодого человека, который ему поклонился, снимая мягкую плюшевую шляпу.
Господин с седыми усами левой рукой взялся за котелок, а правую протянул молодому человеку и сказал с улыбкой:
– Куда скрылся наш знаменитый художник, почему не кажет он глаз к своим друзьям?
– Вы так заняты, Павел Васильевич: когда ни спроси – либо в каком-нибудь заседании, либо у министра…
– Так жена же дома бывает… Ей поневоле приходится скучать одной… Её бы развлекли… Для вас, Борис Михайлович, всегда наши двери открыты… Да вот поедемте-ка сейчас к нам обедать… Вы свободны?
– Свободен-то я свободен…
– Ну, и нечего отговариваться. Только вот на минутку зайдём в магазин, – хочу жене сюрприз сделать: высмотрел землянику с Канарских островов… Какая прелесть!..
Они зашли в магазин, купили землянику, сели в поджидавший Павла Васильевича Буласова собственный экипаж, с бритым кучером в ливрее, и породистый рысак быстро помчал на Сергиевскую, мягко погромыхивая колёсами на резиновых шинах.
II
– Верочка, вот тебе земляника с Канарских островов, только что получена в Петербурге, а вот тебе и наш знаменитый Рубаченко… Не думай, что Борис Михайлович сам вспомнил про нас: я случайно поймал его на Невском…
Красивая брюнетка лет двадцати пяти, в дорогом домашнем платье, укоризненно взглянула на Рубаченко своими томными глазами:
– Хорошо ли забывать своих друзей, Борис Михайлович?..
– Повинную голову и меч не сечёт, Вера Николаевна… К тому же я и не забывал, а только заработался…
За обедом, который подавали два лакея во фраках, – Рубаченко всё не переставали журить за то, что он забыл старых друзей…
После обеда Павел Васильевич сейчас же уехал, – он спешил на какое-то заседание, хотя ему сильно хотелось полчасика уснуть.
Рубаченко порывался также уехать, но Павел Васильевич сказал, что он вернётся очень скоро: нужно только показаться, – и сейчас же можно удрать, и что он обидится, если Борис Михайлович не посидит у них час, до его возвращения.
– А что вы без меня остаётесь, – какие между нами этикеты, – вы наш друг… – сказал Павел Васильевич.
Рубаченко пришлось остаться.
Вера Николаевна и Рубаченко перешли из столовой в гостиную.
– Ну, рассказывайте, Борис Михайлович, как вам живётся? – спросила Вера Николаевна, усаживаясь на кресло, и указала художнику другое, возле себя.
– Вы можете курить, – заметила она взгляд гостя, брошенный на пепельницу.
Рубаченко вынул папиросу, закурил и сел на стул на почтительном расстоянии от хозяйки: дым папиросы мог её беспокоить.
– Живу себе скромненько… Работаю понемножку…
– И совсем нигде не бываете?..
– Бываю в разных товарищеских кружках… Там общие интересы… Общее дело…
– И, конечно, общие симпатии!.. – добавила Вера Николаевна.
– Да, и общие симпатии, – согласился Рубаченко.
– Мы видимся теперь случайно, Борис Михайлович, и нескоро опять увидимся… Может быть, вы и правы, что нас избегаете… Не возражайте мне пустыми светскими фразами, – сказала Вера Николаевна искренним сердечным тоном. – Я хочу воспользоваться нашей беседой, чтобы сказать вам… Видите ли… Всё чаще и чаще я вспоминаю то чудное время, как я была ещё совсем молоденькой девушкой, а вы были без средств, без имени… И любили меня… Просили моей руки.
Рубаченко усиленно пыхтел папиросою.
– Я не понимала ещё тогда, что я… любила вас… и выбрала обеспеченное положение, завидное положение жены… Павла Васильевича… И вот я наказана: я поняла, что люблю вас.
– И значит, вы согласны бы теперь получить от Павла Васильевича развод и выйти за меня замуж?
Этот прямой вопрос Веру Николаевну смутил, но она сейчас же оправилась и твёрдо ответила:
– Нет.
– Я так и думал, и потому избегал этого объяснения. Но… раз уже пришлось, – поговорим откровенно. Я вас понимаю. Постарайтесь же понять и вы меня. Увы, – я далеко не рыцарь без страха и упрёка, но я так любил вас когда-то, и так дорого мне воспоминание об этой несчастной и чистой, незагрязнённой любви, что я не променяю этого дорогого воспоминания на удовольствие быть одним из ваших любовников теперь… И не хочу скрывать: я испытываю необычайно приятное удовлетворение в том, что в силах теперь также отвернуться от вас, Вера Николаевна, как вы когда-то отвернулись от моей первой любви, – от беззаветной моей любви… А-а-а!.. Светская барыня, львица… Вам не довольно ваших поклонников… не довольно, что всё у ваших у ног, чего вы добивались, – вам нужно ещё пристегнуть к своему хвосту и того бедного безумца, который когда-то всю жизнь свою готов был вам отдать… Вы, может быть, думали и тогда, когда выходили замуж по расчёту, думали, что «этот-то никогда от меня не уйдёт»… Но часто, Вера Николаевна, расчёты бывают ошибочны…
– Ха-ха-ха!.. – как-то истерически засмеялась она. – Мстите!.. Ха-ха-ха!..
И вдруг её истерический хохот перешёл в громкие рыдания.
Рубаченко нажал кнопку звонка и, когда вошла горничная, – указал ей на барыню, а сам взял шляпу и уехал.
III
Жаркое солнце заливало ослепительным светом южный берег Крыма. В окрестностях Алупки, у самого моря, примостился на откосе скалы Рубаченко со своим мольбертом, складным стулом и зонтиком. Он из Петербурга поехал сначала в Финляндию и, налюбовавшись вдоволь красотою северной природы, перебрался в Крым. Теперь он писал масляными красками этюд. Он старался изобразить набегавшие одна на другую зеленоватые волны и ту фиолетовую дымку, что подёрнула море вдали, до самого горизонта, а на заднем плане, с левой стороны – «Ай-Тодор», которым заканчивалась выступавшая в море полоска земли. Прозрачное светлое небо, этот воздух, который нужно было передать, море, менявшее свои тона при каждом набегавшем лёгком облачке, – всё это приводило художника в отчаяние. Но он привык к упорному, настойчивому труду и работал, тщательно сверяя каждый свой мазок с натурой.
По временам он снимал лёгкую английскую каску из морской травы и вытирал со лба обильный пот.
С разрешения художника присел на камень около мольберта худенький, бритый старичок в соломенной шляпе; он так трогательно просил разрешить посмотреть на работу художника, что последний не мог отказать.
Старик не назвал себя: он не навязывался знакомством и только вежливо поднял шляпу. Молча посидев несколько минут возле художника, старик осведомился, не может ли он мешать разговором и стал делиться с Рубаченко своим житейским опытом, вынесенным из знакомства с Крымом, причём оказался довольно жёлчным субъектом.
– Это по недоразумению так назвали: «Алупка»; следует: «Облупка». Такие здесь невообразимые цены на всякие продукты существуют с явным намерением облупить каждого обитателя здешних мест. – Да-с… Вот увидите… А позвольте спросить, у вас какое первое впечатление получилось?
Художник, не отрываясь от работы, начал говорить:
– Прекрасное впечатление… Зрелые кисти винограда, прямо на лозе… Персики на дереве… Живые изгороди из мирт… Стройные кипарисы… А воздух, которым упиваешься… Да, именно, пьёшь этот воздух, а не дышишь им. А это море! Просто голова кружится.
– А татары-проводники, – жёлчно воскликнул старичок, – эти татары, которых так роскошно наряжают наши богатые барыни, – как великолепны эти татары!.. Вы заметили?.. Что за чудные у них домики… Что за роскошь внутри… Не жалеют барыни денег на убранство, – персидскими коврами стены обтягивают…