Но тут надо быть справедливым: всяк при дереве живет, да не всяк в нем живинку увидеть может. А Михайло узор понимал, теплоту древесины чувствовал. Вот и прикипел к прибыльному делу, ходил по деревне, поскрипывая деревянной ногой собственной работы, предлагал свои услуги. Нехотя расставались хозяйки со скопленной денежкой, не ушедшей на многочисленные налоги, но какой игрок без азарта — каждая норовила поперед соседки справить деревянную обнову. Знай наших. Совсем, как в старинушку, хоть на вершок, а мои ворота выше. Что ж, и Михаилу винить особо не стоит цены на свое рукотворье (фронтовая закваска в нем осталась) установил твердые и по тем временам вполне доступные. Столько-то — задаток при сговоре, столько-то в расчет — за готовый товар. Этой вот трудовой хитринкой и создал Михайло излишний капиталец, захрустели в кармане бумажки, а коли так, решил чем-нибудь удивить деревню.
Отца Генки, характер его и думки понять в то время было не по моим силенкам. А его самого опасался, особенно скрипучей березовой самоделки. Идет он улицей, приволакивает свою похожую на перевернутую бутыль ногу — прячься в садочке. Этот инородный для Михаилы предмет, притянутый ремнями к живой его плоти, вызывал в нас какой-то суеверный ужас. А чего бы бояться, попробуй ускачи за мной на одной-то ноге. Да Михайло ни за кем и не бегал, а наоборот, если встретит кого из нас, улыбнется тонкими обескровленными губами:
— Живешь, пострел? Ну-ну, живи. — И скрипел по улице дальше.
А вот его Генка и в забавах наших всегда хитрил. Играем, бывало, в прятки, оговорим заранее все места, где можно, а где нельзя хорониться, всех найдут — застукают, а Генки нет. Час ищут, другой, кое-кто и матюгнется: «Где это Липовая Нога?» — а он спокойненько дома сидит, из самовара чай хлюпает. Били его за это, конечно, по неделе на игрищах не замечали. Будто и нет его. Такой уговор держали. Валька называл это непонятным словом «бойкот». А что для пацана может быть страшнее этого самого бойкота? Сон потеряешь, от куска хлеба откажешься.
Нет, наповал сразил нас Генка. Забыли мы про все его подлянки, сбежались вечером к школе, где вихлялся на велосипеде Генка, а сзади услужливо поддерживали его несколько ребят, не давали упасть. Велосипед поблескивал новой краской, горел голубыми и алыми огнями, а спереди, под рулем, на серебристой бляхе сияли буквы «МИФА». Но больше всех поразил звонок. Сделав неровный круг, Генка надавил пальцем на металлический язычок, и тогда на притихшей площадке раздалось заливчатое: триль-триль…
— Расступись, народ! — закричал в упоении Генка, хотя на его пути никого не было. Подавленные, мы сидели на тесовой завалинке и с тоской смотрели на разноцветное чудо. А потом случилось то, что внесло сумятицу в наш дом и дома моих друзей, а я впервые в жизни был наказан матерью, и не как-нибудь, а принародно.
Научившись немного ездить, Генка притормозил около нас, оглядел всех и сказал:
— Кто хочет?
Мы не поверили своим ушам. Генка, у которого не выпросишь на жевок хлебной корочки, предлагает покататься.
— А можно? — приподнялся с завалинки Валька.
— Складешок давай.
— Зачем тебе складешок? — не понял Валька.
— А то как. Велосипед — вещь дорогая, больших денег стоит. Его ненароком и сломать можно, — повторил Генка явно не свои слова. — Ты — мне, я — тебе. Идет?
Валька молча долго смотрел поверх Генкиной головы, а потом решительно полез в карман.
За неделю все наши любимые вещицы перекочевали к Генке, только мне не хватило сил расстаться с отцовским подарком — игрушечным пистолетом.
Ездили мы изогнувшись в три погибели под рамой, падали, когда цепь «зажевывала» брючину, но на разбитые локти и коленки не обращали внимания, как и на Генкины советы — он обычно в это время сидел на завалинке и жевал кусок пирога или краюшку хлеба, принесенную кем-нибудь из нас. С седла до педалей доставал только Рудька, чем очень гордился.
Ну, а теперь самая пора рассказать о том, о чем вспоминать не хочется, даже спустя многие годы… До сих пор помню послевоенные конфеты — ириски, уложенные в коробки рифлеными брусками, которые можно было ломать на маленькие квадратики подобно сегодняшнему шоколаду. Положишь такой кусочек в рот и долго млеешь от неповторимого вкуса сладких сливок. Откуда узнал Липовая Нога, что в соседнее село Ниапское привезли конфеты, я не знаю. Только вечером он гоголем подкатил к завалинке на своем велосипеде и сказал заговорщицки:
— Завтра в Ниапское решил прокатиться. Там, сказывают, ириски залежались. Кто желает проветриться, запасайтесь деньгами.
Рудька решил свои проблемы просто. Накануне его мать получила в школе зарплату, и он, улучив момент, открыл чемодан и выдернул из пачечки двадцатипятирублевую бумажку, для удобства скатал ее в рулончик. Показывая мне радужный катыш, сказал с удовольствием:
— Всё, еду с Генкой. А у тебя как дела?
Как мои дела? А хуже некуда. Тоскливые дела. Знал я, что отец и мать надумали отделяться, выходить из большой семьи и потихоньку прикапливали деньги на деревянный сруб. Так что просить их на забаву просто стыдно. Вот если у бабки… Заветные потайки ее, разные узелки и завертыши я знал наизусть. Да и куда ей было спрятать сокровенное от наших глаз. В кухне весь передний угол под иконой занимал массивный, крепко схваченный полосовой жестью сундук. Еще два таких же старинных сундука, только поменьше размерами, горкой возвышались в горнице. Выходила замуж бабка еще при разных там царях, была из семьи зажиточной и богомольной. Может, потому и подфартило деду на богатую невесту, что был он на стекольном заводе в почете, ходил в мастерах-стеклодувах, каких у заводчика, охочего на разные стеклянные диковины-поделки, было не так уж и много. Бабкино приданое — разные там шубы из плюша, шнурованные ботинки на каблуках, вязаные платки частью были побиты молью, а что уцелело для носки, перешло к заезжим казахам за невеянное зерно и синежильную баранину. Голод требовал своей дани, и бабка с большой печалью расставалась с каждой вещью. Вот почему и хранила ключи с особым усердием, пряча их от нас то под половик, то в кладовку, то в пустой горшок, что порой и сама забывала место своей потайки. Ключей было несколько. Особенно привлекал меня один — от кухонного сундука. Длинный серебристый стержень с замысловатой резной нашлепкой на конце венчал литой узорчатый поворотный диск, который едва умещался в моей ладони. Когда бабка осторожно вставляла его в створ замка и медленно поворачивала, сначала слышался щелчок, а потом раздавалось нечто музыкальное, будто скользила по истертой патефонной пластинке подтупленная игла. Но понять мелодию все же было можно. «Плавно Амур свои волны несет…»
Долго в тот день пережидал я бабку, напрашивался на всякую работу, пока дождался нужной мне минутки: взяла бабка сито и отправилась искать яйца по куриным гнездовьям. Сунул я руку в запечье, где под тряпичной утиркой грелись оставленные бабкой ключи. Мне казалось, что замок на этот раз хрипит свою песню так громко, что бабка непременно бросит выискивать в пригоне куриные кладки и прибежит домой. Когда она возвратилась, я сидел на печи с лицом краснее морковной запеканки, елозил задницей по небольшому тряпичному свертку. Бабка подозрительно зыркнула в мою сторону.
— Что-то ты больно смуреный. Поди опять сметану с кринки слизнул?
— Да не-е, в животе что-то бурчит…
— Вот вспучит тебя когда-нибудь, окаянного, узнаешь, почем фунт лиха. То боярки ком сметелишь, то черемухи с костями наглотаешься. Эвон карманы-то у штанов опять малиновые, не достираться. И когда только пучину свою набьешь?
Ниапское, куда мы собрались за ирисками, село намного меньше нашего, дворов под тридцать, зажатых со всех сторон такими высокими соснами, что, кажется, солнечный свет касается окон лишь в короткий полуденный час. А присоседилось село рядом с той же рекой Ниап, что пролегла голубой лентой под огородами наших поселковых домов. И хотя Ниапское не у черта на куличках — всего-то до него семь километров, но всякий раз туда не ускочишь. Может, потому и залежался там названный Генкой сладкий товар, столь ходко раскупаемый в нашем поселке.