— На нижней ветви вон того дерева стоит козел, не так ли?
— Да, они любят лакомиться молодыми зелеными побегами.
— Это я тоже хочу заснять. Это ведь олива, не правда ли?
— Да.
— Отлично. Я хотел знать, как правильно назвать снимок. «Козел, объедающий зеленые побеги на оливе», — продиктовал он карманному секретарю. — Подпись будет именно такой.
— Прекрасно. Щелкайте, пока у вас есть шанс.
Если бы он только не был таким скрытным, таким чуждым, совершенно безразличным к своему собственному благополучию! Я его терпеть не мог и не мог его понять. Он разговаривал только если требовалось запросить какие-то сведения или ответить на вопрос, а на вопросы он всякий раз отвечал кратко, уклончиво, оскорбительно или все это одновременно. Он был надменным, самонадеянным, властным и… голубокожим. Это действительно заставляло меня теряться в догадках насчет присущих клану Штиго богатых традиций философии, филантропии и просвещенной журналистики. Он мне попросту не нравился.
Но я тем вечером переговорил с Хасаном, после того как весь день не сводил с него свой глаз (голубой).
Он сидел у костра, выглядев словно набросок Делакруа. Эллен и Дос Сантос сидели поблизости, попивая кофе, и поэтому я, тряхнув стариной, припомнил арабский и подошел к нему.
— Приветствую тебя.
— И я вас приветствую, Караги.
— Сегодня ты не пытался меня убить.
— Да.
— Завтра, быть может?
Он пожал плечами.
— Хасан, посмотри на меня.
Он поднял взгляд.
— Тебя наняли убить голубокожего.
Он снова пожал плечами.
— Тебе не нужно ни отрицать, ни признавать это. Я уже знаю. Дело в том, что я не могу позволить тебе этого сделать. Верни Дос Сантосу уплаченные тебе деньги и ступай своей дорогой. К утру я обеспечу тебе скиммер. Он доставит тебя в любую точку света, в какую ты пожелаешь отправиться.
— Но я счастлив и здесь, Караги.
— Если с голубокожим стрясется какая-нибудь беда, ты быстро перестанешь быть счастливым.
— Караги, я всего лишь телохранитель.
— Нет, Хасан. Ты сын диспепсичного[19] верблюда.
— А что такое «диспепсичный», Караги?
— Я не знаю подходящего арабского слова, а ты, надо думать не знаешь этого по-гречески. Погоди, я подберу другое оскорбление. Ага, вот. Ты трус, пожиратель падали и бандит из подворотни, потому что ты помесь шакала и обезьяны.
— Возможно, это правда, Караги, потому что отец говорил мне, что я родился только для того, чтобы с меня заживо содрали кожу и разорвали на четыре части.
— Это почему?
— Я проявил неуважение к Дьяволу.
— Да ну?
— Да. Вот ты вчера играл для чертей на дудке? У них были рога, копыта…
— Нет, это были не черти. Это всего лишь рожденные вблизи Горячих Мест дети несчастных родителей, оставивших их умирать в диком лесу. Однако они выжили, потому что дикий лес и есть их настоящий дом.
— А! А я надеялся, что это черти. Я все еще считаю их чертями, потому что один из них улыбнулся мне, когда я молил их о прощении.
— Прощении? За что?
В глазах у него появилось отрешенное выражение, и он начал рассказывать:
— Он поклонялся Малаки-таузу[20], которого невежественные и темные шииты (тут он сплюнул) называют Иблисом, или шайтаном, или сатаной. И он всегда отдавал дань уважения Халладжу и другим из Санджака. Он был хорошо известен своим благочестием и своими многочисленными добродетелями.
Я любил его, но в детстве во мне сидел какой-то бес. Я был атеистом и не верил в Дьявола. И я был злым мальчишкой. Так, однажды я взял мертвого цыпленка, насадил его на палку и, называя Ангелом-павлином, издевался над ним, швырял в него камни и выдергивал ему перья. Один из мальчишек испугался и рассказал об этом моему отцу. Отец, помню, высек меня прямо на улице и сказал, что я рожден только для того, чтобы с меня живьем содрали кожу и разорвали на четыре части за мое богохульство. Он заставил меня отправиться на гору Санджар и там молить о прощении, я отправился туда, но бес все еще меня не покинул, несмотря на порку, и я по-настоящему не верил, когда молился.
Теперь, когда я много старше, бес сбежал, но мой отец тоже отошел в иной мир — уж много лет тому назад, и я не могу ему сказать: «Я сожалею, что издевался над Ангелом-павлином». Становясь старше, я ощущал потребность в религии. Надеюсь, Дьявол в своей великой мудрости и милосердии понимает это и прощает меня.
— Хасан, тебя трудно как следует оскорбить, — покачал я головой. — Но предупреждаю тебя — с головы голубокожего не должно упасть ни единого волоса.
— Я всего лишь скромный телохранитель.
— Ха! Да у тебя хитрость и яд змия. Ты коварен и вероломен. И злобен, к тому же.
— Нет, Караги. Спасибо тебе, конечно, но это неправда. Я горжусь тем, что всегда выполняю поручения. Вот и все.
Именно по такому закону я и живу. И ты, вдобавок, не сможешь так оскорбить меня, чтобы я вызвал тебя на дуэль первым, предоставив тебе право выбрать оружием голые руки, кинжалы или сабли. Нет. Я не принимаю никаких оскорблений.
— Тогда берегись, — пригрозил я ему. — Твой первый шаг в сторону веганца будет для тебя и последним.
— Если так суждено, Караги…
— И зови меня Конрад!
Я ушел прочь, терзаемый дурными мыслями.
* * *
На следующий день, убедившись, что все мы по-прежнему живы, мы свернули лагерь и отправились дальше, одолев примерно восемь километров, прежде чем произошла новая задержка.
— Это похоже на плач ребенка, — определил Фил.
— Ты прав.
— Откуда он доносится?
— Слева, вроде, там, внизу.
Мы проломились сквозь какой-то кустарник, вышли на сухое русло ручья и последовали по его излучине.
Младенец лежал среди камней, частично завернутый в грязное одеяло. Лицо и руки его уже докрасна обгорели на солнце, так как он, должно быть, пробыл здесь большую часть предыдущего дня. Крошечное мокрое личико покрывали следы укусов многочисленных насекомых.
Я опустился на колени и поправил одеяло, укрывая его получше. Эллен слегка вскрикнула, когда одеяло задралось спереди и она разглядела тельце младенца: на груди у ребенка зияла врожденная фистула и в ней что-то копошилось. Рыжий Парик пронзительно закричала, отвернулась и разрыдалась.
— Что это? — спросил Миштиго.
— Всего лишь один из брошенных детей, — объяснил я. — Один из меченых.
— Какой ужас! — содрогнулась в рыданиях Рыжий Парик.
— Что именно? Его вид? Или то, что его бросили? — осведомился я.
— И то, и другое!
— Дайте его мне, — попросила Эллен.
— Не прикасайтесь к нему, — распорядился, нагибаясь, Джордж.
— Вызовите скиммер, — приказал он. — Нам надо немедленно доставить его в больницу. У меня нет оборудования, чтобы прооперировать его прямо здесь. Эллен, помоги мне.
Она тут же очутилась рядом с ним, и они вместе перетряхнули всю его походную аптечку.
— Запиши, что я делаю, и приколи записку к чистому одеялу, — чтобы знали врачи в Афинах.
Дос Сантос к тому времени уже связался с Ламией, вызвав один из наших скиммеров.
А потом Эллен наполняла Джорджу шприцы, протирала тампоном порезы, смазывала ожоги мазью и записывала все это. Они начинили младенца витаминами, антибиотиками, адаптантами и полудюжиной всяких других средств. Грудь его они закрыли марлей, побрызгав на нее чем-то, завернули ребенка в чистое одеяло и пришпилили записку, содержащую медицинскую информацию Джорджа.
— Что за странное дело! — не мог успокоиться Дос Сантос. — Бросить изуродованного ребенка, так вот, запросто, оставить его!
— Здесь это в порядке вещей, — уведомил я его. — Особенно вблизи Горячих Мест. Впрочем, в Греции всегда бытовала традиция детоубийства. Меня самого выложили на вершину холма — в тот день, когда я родился. Провел я там, вдобавок, и всю ночь.
Он закуривал сигарету, но остановился и уставился на меня: