К концу 1940 года в нашем лагере осужденных по статье 58 начали назначать на руководящие работы по специальности. Они работали врачами, фельдшерами, медбратьями, инженерами, прорабами, десятниками, бригадирами. Немножко стало легче дышать.
После работы мы чаще всего встречались в бараке ИТР, т. к. здесь был самодельный репродуктор, и можно было слушать передачи из Москвы. После нападения фашистской Германии на Советский Союз по лагерю пустили провокационные слухи о том, что все осужденные по ст. 58 будут якобы уничтожены. Пустил этот слух молодой парень из осужденных, который работал в учетно-регистрационной части. По его словам, там с этой целью отобрали уже все формуляры на нас.
Настроение у всех, понятно, резко снизилось. Каждый задавал себе вопрос: за что? Но разум подсказывал, что этого не может быть. Здесь, видимо, провокация. И вот мы собрались небольшой группой и пошли к начальнику лагпункта сажзаводов капитану Шпайхеру. Тот нас внимательно выслушал и. расхохотался.
— Идите, работайте, — сказал он, — это страшная провокация.
И затем добавил:
— Мы знаем, что вы советские люди, преданы нашей Родине, идите и передайте мои слова всем заключенным.
Зимой я заболел, и меня поместили в стационар. Им заведовал доктор Александр Леонтьевич Серебров, осужденный по фальсифицированному делу об «отравлении Горького». Тов. Серебров работал до ареста в кремлевской больнице. Сам он сибиряк, родом из Канска, окончил Томский университет, невропатолог. Во время болезни меня как-то вызвал доктор Серебров к себе в его маленькую комнату, где оказался и начальник 8 лагпункта Аристов. Человек немолодой, лет под 50, с симпатичным лицом. Расспросив меня, где я работал до ареста, он предложил мне заведовать хлеборезкой. Я заколебался было, т. к. во время войны хлеб был дороже всех ценностей. Люди недоедали, а уголовники готовы были задушить любого за пайку хлеба. Кроме того, я никогда в жизни не соприкасался с материальными ценностями и торговлей. Но после уговоров начальника и врача я согласился.
Хлеб завозили из пекарни, которая находилась на другом лагпункте. Нарядчики, которые распределяют людей, мне в хлеборезку прислали сторожем какого-то горбатого вора, смахивающего на Квазимодо из «Собора Парижской богоматери» Виктора Гюго.
Вскоре, явившись утром на работу, я увидел зияющую пустоту на полках, где лежал хлеб, и при раздаче нехватило около 100 паек.
Было ясно, что меня обокрали. Не скрою, что я готов был в ту минуту залезть на чердак и там удавиться. Пришли начальник снабжения, бухгалтер, сняли остатки и выявили недостачу — 90 кг хлеба. От потрясения я заболел и снова был госпитализирован. Начальник лагпункта Аристов приказал не возбуждать уголовного дела, т. к. он был уверен в моей невиновности.
После этой кражи хлеба я отказался работать в хлеборезке, и начальник ОЛПа, будучи убежден в моей добропорядочности, приказал списать уворованный хлеб. Было ясно, что это дело рук сторожа, который воровал хлеб и снабжал воров и нарядчиков. Я продолжал лечиться в стационаре и начал здесь работать завхозом.
Шла весна 1943 года. С фронтов шли невеселые вести. У меня было много хлопот: надо было очистить территорию стационара от нечистот, накопившихся за зиму в большом количестве. В виде компенсации за труд больным выдавалось лишних поллитра жиденькой баланды.
В стационаре, кроме больных дистрофией и пеллагрой, асцитом, лечились и страдавшие цингой, разрыхлением и кровотечением из десен. Цинготникам ежедневно выдавали 2 столовых ложки проросшего гороха с настоем хвои и 5 граммов растительного масла. Страшная болезнь цинга. Сам я испытал ее на себе. Почти все зубы вытащил без помощи врача, ноги сгибало, они отказывались повиноваться. Весь организм ослабел, тянуло ко сну, на ногах появлялись язвы. Лечить было нечем.
— Хотите жить? — спросил меня однажды врач из закарпатских чехов.
— Да, — сказал я.
— Не лежите. Ходите по территории лагеря через силу, напрягайте всю вашу волю, заставьте ноги двигаться.
И вот я начал ходить, вернее, втягиваться в ходьбу, со стоном и слезами, но двигался. С каждым днем передвигался все лучше и лучше, пока они не стали ходить «по человечески».
Вскоре чешских подданных, гуцулов, поляков начали освобождать и направлять в формирующиеся на территории СССР воинские части для борьбы с Гитлером. Я тоже написал на имя Сталина заявление, в котором просил направить меня на фронт. Но вместо фронта попал в тюрьму. А случилось это так.
Летом 1943 года, под вечер, как-то вызывает меня начальник УРЧ Иванова. Она, врачи, сестры были уверены, что увозят на фронт. С другими заключенными — закарпатцами меня доставили в Ухту. Машина остановилась там возле одного лагпункта, где на вывеске значилось «ОП» — оздоровительный пункт. Все вошли туда. Меня же туда не пустили. Два стрелка стали у меня по сторонам и приказали идти вперед по улице. Шли через весь город. И тогда у самого его конца стояло несколько двухэтажных рубленых домов. Старший конвоир зашел в один из домов, чтобы передать там пакет. Вышел он оттуда только через час.
И скомандовал мне: «Вперед по шоссе». Вышли мы за город. Уже вечерело. По обеим сторонам дороги лежало зеленое поле, огороды, вдали виднелся лес. Впереди я увидел вышки, на которых стояли стрелки. По их расположению и крышам строений я узнал пересыльный пункт на горе «Пионер», где мне уже приходилось однажды в 1939 году ночевать. У меня заискрилась надежда. Вероятно, ведут на пересылку для отправки в Москву. Чем ближе подходил я к этому зданию, тем слабее становилась надежда. Слышен был собачий лай, хорошо стали видны сооружения: ворота, вахта. Передо мной настоящая тюрьма.
Вхожу в ворота. Знакомая процедура. Ведут в здание. Дежурный принимает пакет, к которому приложена моя персона. Конвой ухолит. Мне приказывают раздеться догола. Производят тщательный обыск, заглядывают даже в рот. Затем меня выводят во двор к небольшому деревянному домику, так называемому одиночному корпусу. Дежурный быстро вталкивает меня в камеру, запирает дверь.
Камера небольшая с низким потолком. Окно с решеткой выше головы, две железные койки. Столика нет. У входа «параша», за дверью тусклая электрическая лампочка. На одной из кроватей сидел мужчина средних лет, одет не по лагерному. Сев на койку, я сбросил с себя кожаные ботинки, которыми натер себе кровавые мозоли на ногах. Я был подавлен. Мучила мысль: за что я снова в тюрьме? Неужели из-за украденного ворами хлеба? Между тем, месяца два назад на наш лагпункт приезжал пом. уполномоченного лагеря и допрашивал меня по поводу недостачи хлеба. Я ему рассказал все, как было, и он заявил, что привлекать меня к ответственности нет оснований.
Мой сосед по камере был механиком с какой-то нефтешахты по фамилии Прокушев, по национальности коми. Его арестовали, так он сказал, за вредительство, выразившееся в какой-то поломке на шахте. Надо сказать, что мне он сразу не понравился. Своим чутьем чекиста я почуял, что это провокатор. Его нарочно посадили ко мне, чтобы выявить мое настроение.
Итак, я сидел на койке, разглядывал свои окровавленные ноги и молчал. Первым заговорил Прокушев.
— С какого лагпункта?
— С 8-го.
— Что передают по радио?
— Не знаю, радио не слушал.
— У вас же на 8 лагпункте есть радио, как же ты не слушаешь.
Я поднялся, подошел к нему и, посмотрев в его бегающие глаза, сказал:
— Если ты, собака, будешь еще меня спрашивать, я тебя изобью, провокатор, — отошел и сел на свою койку.
Он как-то сжался, размяк, начал что-то лепетать. Я снова повторил: — Не спрашивай, я с тобой говорить не буду.
Вскоре я разделся, лег и уснул.
Утром я попросил надзирателя увести меня в амбулаторию, чтобы перевязать протертые до крови ноги. Но было воскресенье, и амбулатория не работала. Весь день в одиночке прошел в молчании. Днем вывели на прогулку на 30 минут. Ходил босиком.
Наблюдая за Прокушевым, я обнаружил в нем какие-то звериные повадки.