Мне всегда казалось, что нервы у меня крепкие, но когда я нашел этот палец на полу собственной спальни, сердце слегка екнуло.
— Если эта штука и дальше будет осыпаться по кусочкам, ей действительно место внизу, в твоей мастерской, — сказал я Хью, а он ответил, что получил штуку в подарок и будет держать ее, где пожелает. Потом принес кусок проволоки и прицепил палец на место.
Дольше всего с тобой остаются вещи, которых ты НЕ покупаешь. Например, портрет неизвестной, который попался мне несколько лет назад в Роттердаме. Вместо того чтобы поверить своему инстинкту, я сказал антиквару, что еще подумаю. А на следующий день вернулся и не застал портрета: его купили. Оно, наверно, и к лучшему. Ну, приобрел бы я портрет. Повесил бы у себя в кабинете. Полюбовался бы неделю-другую, а затем мало-помалу картина сделалась бы невидимой, как уже случилось с портретом собаки. Как я хотел заполучить этот портрет: хотел, хотел, еще раз хотел, но, едва сделавшись моим, он стал мне неинтересен. Я больше не вижу ни ее глаз, исполненных стыда, ни ее чрезмерно крупных сосков. А вот неизвестную из Роттердама я вижу: ее румяное благочестивое лицо, кружевной воротник, облепивший шею, как воздушный фильтр.
Дни бегут, и я не устаю надеяться, что скелет тоже сделается невидимым, но напрасно. Он покачивается между гардеробом и дверью в коридор. Это последнее, что я вижу перед тем, как заснуть, и первое, что вижу проснувшись.
Забавно, что определенные предметы говорят нам определенные вещи — например, моя стиральная машина с функцией сушки белья. Конечно, она не умеет говорить, но всякий раз, когда я прохожу мимо, напоминает, что живу я припеваючи. «Больше никаких прачечных самообслуживания», — гудит она. Моя плита, наоборот, старается меня унизить — ежедневно твердит, что я не умею готовить; и не успеваю я сказать что-то в свое оправдание, как ввязываются весы — кричат из ванной: «Ну что-то он все-таки готовит — у меня уже цифры на шкале кончаются». Словарный запас скелета намного более ограничен. Он говорит только одно: «Ты умрешь».
Мне всегда казалось, что я это осознаю. Но теперь я понял: то, что я называл «осознанием», было всего лишь фантазированием. О смерти я думаю постоянно, но исключительно в романтическом, эгоистичном духе: чаще всего воображаю свою безвременную болезнь, а в финале — свои похороны. Так и вижу, как брат стоит у моей могилы, стоит на четвереньках: его настолько замучила совесть, что ноги подкосились. «Ах, если бы только я ему вернул его двадцать пять тысяч долларов», — говорит он. Я вижу, как Хью утирает глаза рукавом пиджака и тут же принимается рыдать еще пуще, вспомнив, что пиджак-то ему купил я. А вот людей, для которых моя смерть станет праздником, я совершенно не видел. Но с появлением скелета все изменилось: он с легкостью меняет личины.
Вот он — точь-в-точь старенькая француженка, та, которой я не уступил место в автобусе. У меня есть правило: если хочешь, чтобы с тобой обходились, уважая твою старость, изволь выглядеть соответственно. То есть никаких пластических операций, никаких осветленных волос и определенно никаких сетчатых чулок. По-моему, правило абсолютно логичное, но я же не лопнул бы, если бы принял во внимание, что она еще и на костылях.
— Простите меня, — говорю я, но не успевают эти слова сорваться с моего языка, как скелет преображается в одного малого по имени Стью, которому я всучил неполную дозу наркотиков.
Стью и француженка будут рады проводить меня в последний путь, а за ними в очереди теснятся еще сотни — те, чьи имена я могу назвать, и другие, которых я умудрился оскорбить и обидеть, не будучи им формально представлен. Я не думал о них много лет, но скелет — ловкая бестия. Он залезает мне в голову, пока я сплю, и роется в тине на дне моего черепа. Остается лишь вопрошать:
— Почему я? На этой же кровати спит Хью — почему же ты им не займешься?
И скелет говорит:
— Ты умрешь.
— Но это же я нашел твой палец.
— Ты умрешь.
Я сказал Хью:
— По-моему, младенец тебе больше понравится. Ты точно-точно не передумал?
Первые несколько недель я слышал голос, только когда находился в спальне. Потом он стал расползаться по всей квартире. Сижу себе в кабинете, сплетничаю по телефону, и тут в разговор тоном международной телефонистки встревает скелет:
— Ты умрешь.
Я вытягиваюсь во весь рост в ванне, нежась в ароматной пене, пока под моим окном на вентиляционных решетках сбиваются в кучу нищие, точно котята.
— Ты умрешь.
На кухне я выбрасываю в помойное ведро яйцо, которое даже не протухло. В гардеробной надеваю свитер, связанный полуослепшим ребенком за десять зернышек кунжута. В гостиной я достаю свою записную книжку и добавляю к списку подарков, которые хотел бы получить, бюст Сатаны.
— Ты умрешь. Ты умрешь. Ты умрешь.
— Может быть, слегка разнообразишь пластинку? — спросил я.
Но он не внял.
Скелет мертв уже триста лет, а потому многого не понимает. Например, что такое телевизор.
— Гляди, — сказал я ему, — просто нажимаешь эту кнопку, и тебя развлекают на дому.
Казалось, это произвело на него впечатление, и я пошел дальше:
— Я сам его изобрел, чтобы скрашивать жизнь больным и престарелым.
— Ты умрешь.
Точно так же он среагировал на пылесос, даже после того, как я почистил ему череп специальной насадкой:
— Ты умрешь.
В этот момент я сломался.
— Я сделаю все, что ты захочешь, — сказал я. — Я заглажу свою вину перед людьми, которых обидел, буду мыться дождевой водой — ты только скажи, только, пожалуйста, скажи что-нибудь, что угодно, кроме ЭТОГО.
Скелет ненадолго замялся.
— Ты умрешь… когда-нибудь, — сказал он мне.
Я убрал пылесос на место и подумал: «Ну это еще туда-сюда».