Будь у меня сомнения на этот счет, Рок помог бы мне их развеять. Року известно все. Ему известны мысли людей даже раньше, чем они возникнут. Ты знаешь, что я переехал на другую квартиру. Это значит, что на днях мне пришлось отправиться в Институт и взять оттуда свои личные вещи. Не могу сказать тебе, как у меня сжалось сердце, когда я в последний раз окинул взором то, что называл своим царством. Я пожал руки своим сотрудникам. Вид у них был удрученный.
В этом походе меня сопровождал Рок. Он даже помог мне потом перенести на шестой этаж все мои тетради, книги и прочее. Он разглагольствовал без умолку. Он мне сказал — так, между прочим, исподволь, — что газетные писаки вспомнили в своих подлых статьях о смерти Сенака и позволили себе кое-какие намеки, вероятно, потому, что проболтался Вюйом. Я вспомнил, что Вюйом и Рок сопровождали меня, когда я ездил, чтобы опознать тело бедняги Сенака. Действительно, вполне возможно, что он был недостаточно осторожен... А Рок, по-моему, малый просто непостижимый. Он не бесталанен, а последние его работы прямо-таки достойны внимания. Он не покидал меня в самые отчаянные дни и не скрывал этого. Третьего дня он мне сказал: «Будь уверен, что, если бы мне предложили твое место — я отказался бы». Я еще раздумывал над этой довольно загадочной фразой, как вдруг вчера вечером получаю по пневматической почте записку Вюйома. Я прочел ее не без смущения. Тебе, кажется, известно, что во время набора сотрудников для Института я прошел по конкурсу. Позже было издано постановление, предоставляющее директору право назначать заведующих отделениями. Не хочу переписывать для тебя записку Вюйома, мне это было бы слишком тяжело. Знай только, что он, не без явного смущения, сообщает мне, что поговаривают о нем как о моем преемнике в Институте, что слух этот может дойти до меня, что вопрос еще не решен, но что если такое назначение и состоится, то он примет должность только с той целью, чтобы впоследствии вернуть ее мне, если, впрочем, война и т. д. и т. д. Все это сопровождается дружескими излияниями, от которых меня всего передернуло.
Ну, довольно о Вюйоме: я, пожалуй, буду несправедлив. Я часто бывал несправедлив к Року — это ясно. Я не могу сомневаться в его дружбе. Но мне она непонятна. Он досаждает мне, обижает меня, даже когда хочет услужить. И тем не менее бывали дни, когда я, не зная на кого бы опереться, мог обратиться только к нему, к нему одному. Я не говорю о тебе, старина мой, но ведь ты пропадаешь в Нанте!
Теперь он является со своей болтовней ко мне на улицу Гэ-Люссака. Вчера он воскликнул, покачивая головой:
— Поверь, вся эта возмутительная история — дело рук масонов...
Я чуть не рассмеялся. А на днях один приятель походя сказал мне — прости меня, дорогой Жюстен, ты сейчас подскочишь, — что такого рода дела всегда подстраиваются евреями. Я даже ничего не ответил. У нас во Франции привычка в зависимости от политических убеждений объяснять все наши беды происками либо масонов, либо евреев, либо иезуитов. Это было бы смешно, если бы не было так прискорбно.
Последнее время, в бессонные ночи, я много размышлял. Я сражался не против Биро, не против Лармина, не против масонов и вообще не против какой-либо группировки, я сражался — неловко, слепо — с людской подлостью, с людской глупостью, с великими, неуловимыми темными силами.
Не хочу закончить это письмо, не признавшись тебе, что все мы (мы — это семья, несчастная семья Паскье, такая разрозненная, такая жалкая), все мы очень беспокоимся о папе, от которого уже две недели нет никаких вестей. Мама ничего не ест, она все больше погружается в мрачное безмолвие. Ты помнишь, конечно, что в начале своего пресловутого романа папа рассказывал историю некоего Путийара, которого в его нелепом изгнании застигла война 1870 года. Если на днях вспыхнет война, что же станется с нашим несносным отцом, которого мы все еще достаточно любим, чтобы страдать из-за него?
Сесиль, с которой я после отставки вижусь почти ежедневно, в конце концов призналась мне. Двенадцать тысяч Жозеф а, двенадцать тысяч, которые позволили папе бежать за тридевять земель и морей, оказывается, принадлежали вовсе не Жозефу. Эти деньги Жозефу ссудила Сесиль, ибо он не давал ей покоя, предлагая поместить капитал, как он выражается, «в дело». Несколько месяцев тому назад он спросил у нее, не согласится она вложить эту сумму в затеянное папой предприятие. Сесиль согласилась, остальное тебе известно. С тех пор Сесиль терзается мыслью, что она способствовала безумной выходке экстравагантного персонажа, коего я являюсь навеки изумленным сыном. Что же касается Жозефа, то я уверен, что не сбеги папа, так он, Жозеф, так или иначе присвоил бы себе капитал Сесили и что теперь он твердо убежден, что папа его околпачил.
Что же еще сказать тебе, старина? Сюзанна собирается пойти в сестры милосердия... Она уже сшила себе форменное платье. Но нет! Нельзя представить себе, что разразится война. Ее, конечно, не будет. Постарайся приехать в Париж, чтобы поделиться со мной своими соображениями насчет этих страшных дел.
Горячо обнимаю тебя.
Твой Лоран.
Глава XXI
Офицерский сундучок. Прощание со всем привычным. Любовь и дружба. Спокойствие и печаль Парижа. Жюстен Вейль жаждет обрести родину. Предвидение будущей идеологии. Доктор бессмертен. Г-же Паскье приходится вновь взять себя в руки. Остерегайся вспышек гнева. Люди поют на улице. Слезы на черном платье
Сундучок был наполовину пуст, так что Лоран без труда поднял его. Он решил:
«Снесу его вниз один, а то Жюстен может запоздать».
То был черный сундучок, обитый железом, с маленьким нарисованным трехцветным флажком и фамилией владельца: Лоран Паскье, полковой врач.
— Остальное белье я сейчас возьму у мамы. Она пожелала собственноручно проверить его и починить, как в былые времена.
Он захлопнул крышку, сел на сундучок и задумался. Потом он поднял голову и стал оглядывать все, что его окружало: книги, этажерки, пианино, на котором ребенком играла Сесиль и струны которого жалобно вибрировали, когда наступали на некоторые дощечки паркета, картину Бренюга, написанную некогда в Бьевре и изображавшую огород, поросший цветущим маком, переносную печурку на керосине, хрипевшую, как шарманка, когда он работал зимними ночами.
— О чем вы думаете? — спросила Жаклина.
— Я прощаюсь.
— Нет! Нет! Вы вернетесь. Я уверена. Я ручаюсь.
— Может быть, и вернусь. Но сейчас я все же прощаюсь со всеми этими свидетелями дней, прожитых без вас. Я прощаюсь с ними без сожаления. И все-таки сердце щемит. Да, грустно прощаться — даже со своими страданиями.
Молодые люди молча обменялись долгим взглядом, потом Лоран сказал:
— Я совершенно спокоен и полон сил; мне кажется, я вполне достоин вас, дорогая Лина. Вот, возьмите ключ от квартиры. Если мне понадобится книга или что-либо другое, я обращусь к вам.
Лина с сосредоточенным видом взяла ключ. Она спросила:
— Когда отходит поезд?
— Я обязан явиться на вокзал к трем часам, тогда, вероятно, и будет поезд. Ах, кажется, идет Жюстен.
Жюстен торопливо, нервно постучался в дверь. Вошел он порывисто. Казалось, он не был особенно удручен событиями, однако был возбужден и болтлив. Он тридцать часов ехал из Нанта в Париж в переполненном поезде. Прибыв утром, он прямо с вокзала явился на улицу Гэ-Люссака и сказал Лорану, что приедет еще раз около полудня.
Друзья поцеловались, потом Жюстен отступил на шаг, взглянул на Лорана, на его краги, на красные штаны, на венгерку с золотыми пуговицами и спросил:
— Когда едешь?
— Сегодня, часа в три.
— Хорошо. Я провожу тебя. Ах!
При виде Жаклины он запнулся, раскрыв рот. Затем, отступя на шаг, он изящно, по-юношески и чуть театрально поклонился ей и сказал:
— Вы позволите мне, мадам, проводить моего друга?
— Да нет же, нет, — поправил его Лоран, — мы еще не поженились. Мы еще только собирались просить об оглашении. Война опередила нас.