Жозеф, довольный, садился на скамеечку у ее ног и смотрел на нее снизу, точно котенок, который ждет лакомого кусочка. Фердинан, забившись в уголок, жадно читал книжку. Мы с Сесиль играли и возились в нашем царстве, под столом. Иной раз днем в мирной тишине раздавался звонок. Отца ждали только к вечеру, весь наш выводок щебетал здесь, на месте. Кто же мог потревожить покой семейного гнезда? Мама хваталась за сердце.
— Ох, — стонала она, — эти звонки меня доконают. Что там такое? Поди погляди, Фердинан. Нет, ты, Сесиль. Нет, не ты! Ах, я все путаю, я хотела сказать: Жозеф.
Жозеф поднимался с места. Холодный ветер с лестницы врывался в наш мирок. Это почтальон принес письмо.
— Давай сюда! Может быть, это письмо из Гавра... — говорила мама.
Но это было извещение от какого-то поставщика. И после минутной тревоги снова наступала тишина, становилось еще уютнее и спокойнее.
— Мама, — спрашивал Жозеф , — почему, когда раздался звонок, у тебя задрожал подбородок? Отчего это с тобой?
И мама в который раз повторяла эту старую историю:
— Дети мои, это семейная черта, но в нашем роду так было не всегда. Мы унаследовали это от моего деда с отцовской стороны, Гийома. Да, Гийома Делаэ. Когда он умер, я была совсем крошкой. Но мне все рассказали.. Он был солдатом в войнах Империи, той великой Империи, при Наполеоне. Он воевал под командой маршала Нея, который хорошо его знал. Когда Наполеон пал, а бедного Нея приговорили к смерти, наш прадед, на свое горе, на беду свою, попал в тот самый взвод, который должен был расстрелять его командира. Маршал Ней узнал его и крикнул: «Стреляй, Гийом! Стреляй, не бойся!» И тут, дети мои, у вашего прадеда задрожал подбородок, так он был потрясен. И до самой смерти у него трясся подбородок из-за всякого пустяка. У его детей, которые потом родились, тоже дрожал подбородок, хотя до тех пор никто в семье этим не страдал. С моим отцом, как мне говорили, тоже это бывало, когда он сердился. И с дядей Проспером — в особых случаях жизни. У меня подбородок дрожит вот так, помимо моей воли. Пока еще неизвестно, перейдет ли это к вам по наследству. Но мне кажется, что Лорану это грозит. Он, пожалуй, похож на семью Делаэ, хотя глаза у него отцовские, глаза Паскье...
Оба брата и сестренка глядели на меня с жадным любопытством. Я краснел от гордости и тщетно пытался показать, будто у меня дрожит подбородок.
Мама продолжала работать, напевая. Порою она тихонько говорила сама с собою, как бы размышляя вслух. Она шептала:
— Теперь я начну компоновать.
Я отлично знал, что она возьмет иголку и начнет сметывать куски на живую нитку. Но все же мне чудилось, будто вот сейчас на столе, как по волшебству, вырастут стены, дворцы, башни.
Иногда между нами, младшими, вспыхивали ссоры. Мы начинали хныкать, пищать, реветь. Тогда мама громко стучала наперстком по столу.
— Ну вот, загудел соборный колокол! — ворчала она.
И нам становилось смешно. Иной раз ссора переходила в нудные препирательства, в жалобное нытье. И мама сердито качала головой:
— Экие пустомели!
Папа чаще всего возвращался только к обеду, На нем был новый костюм, галстук с пышным бантом, он держал под мышкой портфель, набитый книгами. Мы говорили ему:
— Ты похож на школьника,
И он улыбался с довольным видом. Положив портфель, папа спрашивал:
— Никаких вестей из Гавра?
— Ты же знаешь, надо ждать не меньше четырех месяцев , — отвечала мама.
— Знаю, но это могло произойти раньше. А вдруг неожиданная удача? Иной раз такие дела решаются сразу.
— Запасись терпением, Рам.
— О, терпения у меня сколько угодно. Досадно упустить счастливый случай.
— Какой случай?
— Сегодня я слыхал... даже могу сказать от кого: от Марковича, свояка Клейса. Он дал совет, куда поместить капитал. Необычайно выгодные условия! Только подумай, Люси: двенадцать процентов! И дело абсолютно надежное. Ценные бумаги госпожи Делаэ, — я говорю о тех, что сданы на хранение нотариусу впредь до получения известий из Америки, — ну сколько они принесут дохода, я тебя спрашиваю? Три процента. Не больше. А может, и того меньше. В семейке Делаэ все были сквалыги, не видели дальше своего носа.
— Раймон! Раймон!
— Молчу, молчу, успокойся. Больше ничего не скажу. Мы не просили у них наследства, даже не думали о нем. И вдруг они повесили мешок с деньгами прямо у нас перед носом, точно конфету на веревочке. Как это унизительно!
— Чего ты хочешь, Рам! Они были люди осмотрительные.
— Терпеть не могу осмотрительных!
— Люди благоразумные, уверяю тебя... Ты же знаешь, я их не оправдываю, Рам. Но пусть мирно покоятся в могиле.
Папа еще немного поворчал, точно большой рассерженный пес. Мы, дети, не знали, куда деваться, опасаясь вспышки гнева.
Но гроза миновала. Отец снова улыбался, прищурив светло-голубые глаза. Мы успокоились, хотя втайне и были слегка разочарованы, что нас лишили грозного и великолепного зрелища разбушевавшейся стихии.
Тут Фердинан спросил с самым невинным видом:
— Что значит слово «апикальный»?
И папа объяснил четким уверенным тоном. Никто не удивился, ибо это была его специальность. Он все знал и все умел объяснить точно и ясно. Отец был для нас ходячей энциклопедией. Впоследствии я понял, с каким неимоверным упорством он изучал слова и их значения, наивно полагая, что это основа всего, первая необходимая ступень для восхождения по общественной лестнице.
Иногда, уже дав объяснение, отец говорил:
— А теперь проверим.
И раскрывал на столе объемистый том словаря Литре. Те из нас, кто умел читать, подбежав, склонялись над этой семейной библией. Мама вскрикивала:
— Осторожней, не наколитесь на булавки! Не трогайте моих выкроек!
Тут отец начинал читать вслух. Мама умолкала, и все семейство благоговейно слушало.
За обедом папа возвращался к прежнему спору, но уже в шутливом тоне.
— Мы ведь не просили денег у Делаэ, не правда ли?
— Конечно, нет! — подтверждала мама.
— Значит, если мы когда-нибудь их получим, то будем тратить их без стеснения. И ничто не помешает мне говорить, что эти Делаэ — просто старые калоши.
— Но мы непременно получим эти деньги, — лепетала мама. — Отчего ты говоришь «если, если»... Уж теперь-то я твердо на них рассчитываю. Как мы можем обойтись без них?
После обеда мы отправлялись спать. В столовой жужжала швейная машинка, а отец уходил работать к себе. Он раздобыл где-то у старьевщика, — вероятно, в подражание Бальзаку, как я догадался потом, — широкий грубошерстный халат и кутался в него, не то из кокетства, не то спасаясь от ночного холода. Я спал тогда в маминой кровати, а Сесиль укладывали на диван в «рабочем кабинете». Таков был новый распорядок. Часто Сесиль, потревоженная среди ночи светом лампы, начинала громко бредить во сне. Тогда отец брал ее на руки и относил в мамину постель, а меня перекладывал на место сестренки. Чаще всего мы даже при этом не просыпались и утром удивленно таращили глаза. Но иногда, очнувшись от забытья, я раскрывал глаза и осматривался по сторонам. Папа занимался, сидя в кресле с низенькой спинкой. Я видел его то в профиль, то вполоборота. На столе горела керосиновая лампа. Иногда по вечерам отец писал заметки, которые назывались у нас «статьи для Клейса». Или же читал, держа перо в руке. Он шевелил губами, точно школьник, повторяющий уроки. Подчас он клевал носом, голова его клонилась все ниже, падала на грудь. Тогда он поступал очень странно: протягивал руку над ламповым стеклом и долго держал, не отдергивая. В комнате начинало пахнуть паленым. Иной раз, борясь с дремотой, отец вынимал из кармана ножик с перламутровой ручкой и колол кисть левой руки. Наутро рука была вспухшая и багровая. Мама вздыхала, с упреком качая головой.
Я уже снова погружался в сон, когда из темноты, из дальней комнаты, доносилось легкое покашливанье.
Отец спрашивал громким шепотом:
— Ты еще не спишь, Люси?
— Нет. Я подсчитываю расходы, — отвечал издалека мамин голос.