В естествоведении все внимание должно обратить на геологические, физиологические и психологические исследования.
Александр Герцен.
ПЛАН ЖУРНАЛА
А. История
1) Философия истории / Огарев, Сазонов, Герцен
2) Исторические отрывки, оригинальные и / Лахтин, Сатин, Кетчер,
Переводные / Герцен
3) Историко-юридическое отделение
4) Статистическое отделение / Лахтин, Герцен, Сазонов
5) Археология, критика etc.
В. Литература.
1) Теория / Огарев
2) Отрывки переводные / Сатин, Кетчер etc.
3) Разборы { α) иностранных творен<ий>
{ β) отечественных } Все
С. Естествознание
Философия природы
Прибавление
Поэзия / Огарев, Сатин
Критика
Согласен участвовать в сем журнале:
Александр Герцен
Николай Сазонов
Николай Сатин
17 февраля 1834 года.
Гофман*
Родился 24 января 1776.
Умер 25 июня 1822.
I
…Die Künstler und die Räuber, das
Ist eine Art der Leute. Beide meiden
Den breiten staubigen Weg des Alltagslebens.
Oehlenschläger. «Correggio»
[59].
Всякий божий день являлся поздно вечером какой-то человек в один винный погреб в Берлине; пил одну бутылку за другой и сидел до рассвета. Но не воображайте обыкновенного пьяницу; нет! Чем более он пил, тем выше парила его фантазия, тем ярче, тем пламеннее изливался юмор на все окружающее, тем обильнее вспыхивали остроты. Его странности, постоянство посещений, его литературная и музыкальная слава привлекали целый круг обожателей в питейный дом, и когда иностранец приезжал в Берлин, его вели к Люттеру и Вегнеру, показывали непременного члена и говорили: «Вот наш сумасбродный Гофман». Посмотрим на эту жизнь, оканчивающуюся питейным домом. Жизнь сочинителя есть драгоценный комментарий к его сочинениям, но не жизнь германского автора, – для них злой Гейне выдумал алгебраическую формулу: «Родился от бедных родителей, учился теологии, но почувствовал другое призвание, тщательно занимался древними языками, писал, был беден, жил уроками и перед смертью получил место в такой-то гимназии или в таком-то университете». Но «есть люди, подобные деньгам, на которых чеканится одно и то же изображение; другие похожи на медали, выбиваемые для частного случая»[60]; и к последним-то принадлежал сказавший эти слова Гофман. Его жизнь нисколько не была похожа на прозябение, она самая странная, самая разнообразная из всех его новостей, или, лучше, в ней-то зародыш всех его фантастических сочинений.
Одиноко воспитывался Гофман в чинном, чопорном доме своего дяди. Странное влияние на душу младенческую делает одиночество; оно навсегда кладет зародыш какой-то робости и самонадеянности, дикости и любви, а более всего мечтательности. Посмотрите на такого ребенка: бледный, тонкий, едва живой, он так похож на растение, выросшее в парнике, так нежно, так застенчиво, так близко жмется к отцу, так краснеет от каждого слова и при каждом слове, так сосредоточен сам в себе, что если он только не лишен способностей, то из него необходимо выйдет человек, не принадлежащий толпе, ибо он не в ней воспитан, ибо он не был в переделе у толпы какого-нибудь пансиона, которая бы научила его завидовать чужим успехам, унизила бы его чувства, развратила бы его воображение. Вот такое-то дитя был Гофман[61]. Главная отличительная черта подобным образом воспитанных детей состоит в том, что они, будучи окружены взрослыми людьми, рано зреют чувствами и умом, для того чтоб никогда не созреть вполне; теряют прежде времени почти все детское, для того чтоб после на всю жизнь остаться детьми. Ребенок Гофман – большой человек, мечтатель, страстный друг Гиппеля и решительный музыкант; но он скверно учится, и это – следствие воспитания, в котором человек должен развиваться сам из себя: надо непременно побывать в публичном заведении, чтоб получить утиную способность пожирать равным образом десять разных наук, не любя никоторой, из одного благородного соревнования. Гофман находил скучным Цицерона и не читал его; призвание его было чисто художническое; не форум – консерватория была ему нужна. В том же доме, где воспитывался Гофман, жила сумасшедшая женщина, пророчившая в исступлении высокую судьбу своему сыну, Захарии Вернеру! Какие странные впечатления должна была она сделать на младенческую душу соседа!
Гофмана-юношу отправили в университет um die Rechte zu studieren[62], назначая его на юридическое поприще. Но для него тягостен университет с своими пандектами и бранденбургским правом, с своей латинью и профессорами; его пламенная душа начинает развиваться, его фантазия жаждет восторгов, жизни; а что может быть наиболее удалено от всего фантастического, всего живого, как не школьные занятия!
Da wird der Geist euch wohl dressiert,
In spanische Stiefeln eingeschnürt
[63].
Он становится мрачен, ибо начинает разглядывать действительный мир во всей его прозе, во всех его мелочах; это простуда от мира реального, это холод и ужас, навеваемый дыханием людей на грудь чистого юноши. И тут-то рождается в нем потребность сорваться с пути битого, обыкновенного, пыльного, которую мы равно видим во всех истинных художниках. Он все, что вам угодно, – живописец, музыкант, поэт… только, ради бога, не юрист – не буднишний, вседневный человек. И эта борьба между симпатиею и необходимостию заставляет его делать пресмешные вещи. Получив хорошее место в Позене, знаете ли, чем он дебютировал? Карикатурами на всех своих начальников; те отвечали на них доносом, и Гофман не успел привыкнуть к Позену, как его отставили. Спустя несколько времени мы видим его важным советником правления в Варшаве. Но он не переменился; это все тот же музыкант: хлопочет, трудится, собирает деньги, чтоб завести филармоническую залу; успел, и Regierungsrat Hoffmann[64], в засаленной куртке, целые дни на стропилах разрисовывает плафон залы; окончив, он же является капельмейстером, бьет такт, дирижирует, сочиняет так усердно, что нисколько не замечает, что вся Европа в крови и огне. Между тем война, видя его невнимательность, решается сама посетить его в Варшаве; он бы и тут ее не заметил, но надо было на время прекратить концерты. Гофман в гóре; но через несколько дней пишет к Гитцигу, что концерты снова продолжаются, что он побранился с Наполеоновым капельмейстером; «что ж касается до политических обстоятельств, они меня не очень занимают… искусство – вот моя покровительница, моя защитница, моя святая, которой я весь предан»!.. Должно ли после того удивляться, что Шлегель и Вильмен розно понимают литературу, что один дал ей самобытный полет, чтоб не заставить ее делить скучный покой своей родины, а другой приковал ее к обществу, чтобы ускорить развитие литературы, сообщив ей быстрое движение гражданственности? Шлегель и Вильмен – это Германия и Франция: Германия, мирно живущая в кабинетах и библиотеках, и Франция, толпящаяся в кофейных и Пале-Ройяле; Германия, внимательно перечитывающая свои книги, и Франция, два раза в день пожирающая журналы[65]. Гофман, занятый до того концертами, что не заметил приближения Наполеона, есть тип прошедшего, сверхземного направления литературы германской. По большей части сочинители, жившие до 1813 года, воображали, что все земное слишком низко для них, и жили в облаках; но это им не прошло даром. Теперь, когда Германия проснулась при громе Лейпцигской битвы, явилось новое поколение, более земное, более национальное. Теперь Гейне бичует своим ядовитым пером направо и налево старое поколение, которое разобщило себя с родиной, прошлую эпоху, которая так колоссально, так величественно окончилась в Веймаре 22 марта 1832 года. Впрочем, Гёте страшно причислять к этому направлению: Гёте был слишком высок, чтоб иметь какое-либо направление, слишком высок, чтоб участвовать в этих гомеопатических переворотах… Как бы то ни было, Гофман сам очень чувствовал и очень хорошо представил односторонность германских ученых, окопавших себя валом от всего человечества, в превосходной повести своей «Datura fastuosa». Но обратимся к его жизни.