Литература – лишь одна из областей для исследования. Она помогает исследованию, но… надо выбирать из нее вещи наименее литературные: они ценнее. Они ближе к жизни. Они – почти человеческие документы, а это-то в данном случав нам и важно. Блок, даже Городецкий, их сборники стихов – характерны в своем роде, но сейчас нам не нужны. У Городецкого, помимо таланта, столько еще чистой литературщины, что до него и не доберешься. На нем осела вся копоть петербургской литературной среды. Леонид Андреев – и тот для данного случая интереснее. Хотя он, в общем, сильно отстал от наиболее острых переживаний молодежи, – но имеет с нею фактическую связь, и его «художественные» произведения, благодаря их оголенности от литературы, их откровенной, естественной неискусности – интереснее, документальнее Блоков и Вячеславов Ивановых. А еще интереснее – там и сям разбросанные отрывки подлинных «рефератов» молодежи, беспомощные, «понедельничные» статейки в «Руси», иногда неумело оправленные в литературную форму рассказа, «Записки», «Исповеди», вроде недавно вышедшей в Москве книжечки «Антихрист»… Имей я не называю, не в именах тут дело. Важно, что при полной разности личностей и даже самых переживаний – несомненно есть между ними какая-то глубокая общность. Конечно, если вопросы, которыми заняты теперь люди, начинающие мыслить и жить, – коренные и серьезные – то они известны: таких вопросов немного; они непременно касаются которой-нибудь из трех, – если не всех трех, – частей нашего бытия: личности, или пола, или общественности. Но вопросы эти всегда встают в новом освещении… Каждая эпоха имела свои решения, годные лишь для нее. Следующая ищет своих.
Наш недавний уклон к индивидуализму несомненно подготовил самые крайние и яркие личные переживания, о каких рассказывает нам хотя бы автор девятнадцатилетнего «Антихриста».
– Что мне делать с собою? Что такое «я?» Я какой-то абсолют. Христос я или Антихрист?
Это совсем не смешно. Это – обыкновенно, скажут мне. Да; и очень важно, что это стало обыкновенно. Конечно, и Толстой в свое время переживал острую внутреннюю трагедию, помышлял о самоубийстве, спрашивал, «что же такое я?», говорил, что жить нельзя, не решив ничего о «я». А потом, однако, остался жить, не решив или так решив, что его решение теперь никого уже не удовлетворит. Но это был Толстой, т. е. именно не обыкновенный человек… тогда как автор «Антихриста» – самый обычный юноша, из десятка, а может быть, из тысячи… Это я говорю не потому, что знаю его или не знаю – нет, сама книжка кричит об этом, каждая страница ее – лик не одного, а многих таких же, так же томящихся смертной тоской о себе, о своем «я», о котором, «если не решить, что оно такое – жить нельзя». Герой в «Записках друга» («Русь») – родной брат Антихристу. «Записки» эти, конечно, сочинены, друг вымышлен, никто не застрелился. И все-таки «сочинения» никакого нет, все-таки это подлинный документ. Искусство чаще всего говорит нам о том, что «могло бы быть» или «должно бы быть», но чего, может быть, и нет; при отсутствии же искусства – или ровно ничего нет, или, в рассказанном, через слова, мы ощущаем реальную подлинность бытия. Оно, может, и не должно быть, – по оно непременно было и есть, сейчас, в эту минуту. Выдуманный «друг» непременно все это пережил, продумал и, возможно, в эту самую минуту готовит револьвер, через полчаса застрелится. Убивать ему себя, по самому ходу переживаний, нет никакой логической нужды; но и это дышит жизненной, непоследовательной правдой: так именно бывает, но так не сочиняют.
Здесь же, кстати, упомянем – хотя это и кажется странным, – о последней повести Л. Андреева – «Тьма». Как ни «сочиняет» этот очень способный литератор – его «документальность» перевешивает его талант. Сочинительство, правда, лишает героев Андреева полной реальности бытия. Мы не верим, что террорист сидит где-нибудь в публичном доме, и напротив верим, что сейчас «друг» застреливается, а юный «антихрист» кричит извозчику: «Вези меня к девкам!» Но голое, психологическое касанье к вопросу – у Андреева очень верное, и опять к тому же вопросу «о себе», о том, «что я такое» и «что мне с собой делать». Хороший я? Плохой я? Каким мне быть? Хорошим или плохим?
Андреев, конечно, запутался в собственных сетях с первого шага: он не знает, ни что зовет хорошим, ни что плохим; взяв эти понятия очень легкомысленно – он решает, что хорошим можно быть, став плохим. Но ведь нам неинтересны его решения.
Острота переживаний вопроса «о личности» неизбежно толкает к столь же острой постановке и следующего вопроса: о поле. «Я» осложняется; «я» встречается с «ты». Загадка о внутреннем смысле половой любви и половых отношений может приобрести громадную важность. И мы видим, какое значение имеет этот вопрос в глазах молодежи. О вопросе третьем и последнем, – общественном, – и говорить нечего. Слишком врезался он в нашу жизнь, слишком ясно для всех, что он-то уж не обходится стороною.
Если бы это были одни разговоры, если б сущность вопросов (да и самого времени нашего) была такова, что все сводилось бы к одним философским размышлениям и определениям – дело бы, конечно, обстояло иначе. Но это не одни разговоры. Определение «что я такое» тотчас же тянет за собою другой вопросе: «что мне делать», то есть вопрос морали, жизненного действия, поведения. Тройственная мораль: личная, половая и общественная – немедленно вступает в свои права. Жизнь стучится в двери кабинета, и волей-неволей каждый «философствующий» – не философствует отвлеченно.
«Мы не хотим ничего принимать без проверки», – заявляет молодежь. И это очень хорошо, если только это правда, это очень важно, и хотя, повторяю, страх «отцов» имеет свои основания, – было бы гораздо хуже, если бы дети соглашались на все «без проверки».
Программа молодого общества (не знаю, как оно велико), намеченные вопросы, темы рефератов и даже сами рефераты – в сущности ничего «ужасного» не представляют. Например, вопрос о национализме только фарисейскому сердцу Меньшикова мог показаться «пределом разврата»; ведь он даже завопил: «Дом горит»! С его дубровинско-союзной точки зрения, конечно, «разврат», что «мальчишки» рассуждают о национализме вообще, да еще о России в частности. А между тем сама постановка вопроса у «мальчиков» даже и не особенно нова. К решениям окончательным они не приходят, но спрашивают: «Не есть ли назначение России – погибнуть, сказав свое новое слово миру?»
Это лишь одна из вариаций определения России, как «народа-богоносца». Помнится, не раз поставленный таким образом вопрос проскальзывал в литературе. Сам Достоевский мог бы, пожалуй, счесть его ересью, но никак не развратом. Даже если решить этот вопрос утвердительно, то мораль, из такого решения вытекающая, еще не будет моралью голого разрушения: ведь надо же думать и о создании «нового слова», сказав которое должна «погибнуть» Россия.
Это частный пример, конечно, но не думаю, чтобы и другие общественные вопросы ставились молодыми кружками в каком-нибудь более «страшном» виде… Отношения пола и семейные, общепризнанные законы этические обсуждаются в молодых кружках с наибольшим вниманием. Члены их признаются: «Что бы мы ни обсуждали, мы всего чаще сбивались на вопросы половой морали». И прибавляет подтверждая сказанное мною выше: «Уж об этом-то с отцом никак нельзя говорить. Сейчас же уйдет, хлопнув дверью». Да, по не следует за это осуждать отца, а помнить, что так оно и должно быть.
Вопросы половой морали и, тесно связанные с пей, вопросы морали вообще – самая острая, но, конечно, и самая опасная для молодежи точка. Положение трудное: ни с отцами говорить нельзя, ни тесно между собою ничего тут решить нельзя. Как не прийти людям, полным юношеской смелости, неустойчивым, не имеющим, конечно, даже серьезной философской подготовки, к легкому выводу: «не нужно никакой морали». Им преподносят готовые нравственные законы, общие, большею частью безличные, базированные на чувствах стихийно-родовых, зачастую действительно неприемлемых. На коренной их пересмотр, на отделение в них вечного от ветхого – не у всех еще есть силы и средства. Как легко тут крикнуть: «Долой старую мораль. Не надо никакой морали. Все позволено!»