Или мы её оба забыли?
…И второй подарок – мне.
Откуда узнал о моем существовании? Это все равно, как если бы о нем, совершенно крошечном, незаметном, узнал бы сам Господь Бог. Мать была неграмотной, несколько лет спустя я сам расписывался за нее в ведомости на зарплату. Да если б и знала грамоте, вряд ли стала бы сообщать младшему брату на две войны эту новость. Письма ему редко, но наверняка посылала: скорее всего диктовала, зазвав их к себе в хату, соседским грамотным девчонкам.
Но и через них, их старательными почерками тем более вряд ли стала бы оповещать его о случившемся.
Скорее всего, кто-то из родни, из двоюродных сестер постарался. Шепнул – аж до Курил долетело – тиснул: Настя-то, Настя-то наша… Я и счастлив, что нашлась хоть одна писучая, вполне успевающая по русскому предмету душа. К слову говоря, одну из теток моих так и звали – не Евдокия, а сразу, ласково и уменьшительно: Душонка… С большой буквы.
Я-то дядьке поразился до онемения: громадный, весь позлащённый, белокурый, вьющийся чуб из-под сбитой на затылок фуражки со звездой и с лакированным козырьком столбнячим матюком стоит. В хату нашу под вечер вошел, и матушка моя, как подстреленная, рухнула ему на боевую грудь. Я остолбенел, сделав руки по швам и рот разинув как прилежный птенец мухоловки.
Я, конечно, ждал – откуда-нибудь, хоть с того света – отца, но и дядька, тем более такой героически-эпический, мне был баснословной удачей. Отбросив в сторону чемодан, он и меня шумно сграбастал, как будто бы знал меня тыщу лет – хотя мне всего-то было четыре.
Совершенно не удивился. Прямо ехал и только и мечтал, как он меня здесь встретит, несмотря на то, что семь лет назад, когда он из этой же хаты, провожаемый одной только старшей сестрой, и уходил (в военкомат, в райцентр и впрямь надо было пёхом переть – другой бы и завернул куда-нибудь вбок лет эдак так на двадцать, дядька же сам, семнадцати лет, набивался на службу, благо что остановить было некому: мать с отцом уже снесли на кладбище, Настю же он сызмалу не боялся) из этой же хаты и уходил на фронт, никаким племянником в ней и не пахло, да и взяться, запахнуть было неоткуда.
Особенно таким.
И поднял меня над своими плечами так, что я тоже вынужден был пригнуться, несмотря на малюсенький ещё рост, чтоб не пробить головой потолок. И расцеловал, обдавая одеколоном «Шипр», меня в обе щеки, чем немало меня удивил: я и не знал, что целуются не только мама и тётки, но и дядьки тоже.
Не удивился: ну и что, что не было и не пахло: помели веничком по углам и – наскребли! И – запахло.
Дядька поднял меня над собой, и мы несколько минут смотрели прямо в глаза друг другу: я, тужась, чтоб не перепугаться и не расплакаться – да и насколько они верны, надежны эти дюжие мужицкие руки, которых я доселе не знал, а то раззявятся, и полетел я кубарем вниз – вперился в голубые-голубые, с прозеленью и веселыми искрами в них, дядька же вперился – прямо в Азию.
Ну да. В полные восторженного ужаса и сомненья в собственном счастье, отчего изливающаяся из зрачков потусторонняя смола приобрела совсем уже перекатный, почти что птичий блеск, непроглядно темные и беззвездные.
Два мира – два Темира.
Потом опустился на колени, открыл, ловко звякнув защелками, дутый свой чемодан, вынул и бросил матери в неловко растопыренные руки сбереженную во всех искушеньях китайскую льняную скатерть – я даже не следил за ее разлатым полетом, потому что дядька вновь склонился над чемоданом.
Ну не может же быть, чёрт возьми, чтобы просто так!
Неужто и мне перепадет мастерский бросок?!
Дядька вынул со дна чемодана черный, воронёный, длинноствольный револьвер, наставил его в меня – я, прижавшись к кровати, снова сделал руки по швам – и выстрелил.
Нажал! – пистолет окутался дымом и – жахнул. Дядька, протягивая его рифленой рукояткою мне, расхохотался, мама уголками рта деликатно улыбнулась, а глазами, такими же зелено-голубыми, как у дядьки, ужаснулась.
Я перестал дышать, а задышав наконец, окончательно разревелся со страху, считая, что я уже на том свете. Да и от счастья, какого на этом свете еще не испытывал. Дядька, поняв, что сморозил глупость, перепугал насмерть не только меня, но и сестру, стоявшую у него за спиной, обхватил меня, стал всовывать пистолет мне в правую руку, сам направлять ее с пистолетом прямо ему самому в широкую, с расстегнутым воротом, грудь и требовать, чтобы я, не робея, немедленно выстрелил в него. И будем квиты. Я, всхлипывая и содрогаясь всем своим невеликим, особенно рядом с дядькою, телом, переложил пистолет в левую руку, поскольку был левшой, прицелился прыгающим стволом с крошечной мушкою на конце и – выстрелить не смог.
Еще пуще разревелся и кинулся матери в руки. Дядька, окончательно сбив на пол напоминавшую петушиный гребень красноармейскую фуражку, растерянно поднялся и виновато чесал пятернею репу.
Дуэль наша закончилась со счетом один ноль.
Кидаясь матушке в руки, пистолетик-то я предусмотрительно захватил с собой: ну, может, до пятьдесят второго.
Дорого же обошёлся дядьке Сережке этот злополучный выстрел! – с той самой минуты, как он прогремел, в жизни у меня не было более надёжного заступника и более рьяного превозносителя моих успехов и талантов, подчас видимых только ему, чем он. Доходило до смешного: дядька любую ситуацию мог перевернуть в мою пользу. Приехал я, к примеру, к нему однажды в его районное село, будучи корреспондентом «Комсомольской правды». В гости приехал, не по делу. Но – на корпунктовской машине. А незадолго перед этим прилетел с Кубы, где «освещал» Всемирный фестиваль молодёжи. И привез дядьке трубку, к каковой он пристрастился в те годы, и упаковку кубинского табаку. Дядька был сражен и тем, и другим: и трубкой, и Кубой, которая в его представлении была еще дальше Курил, где-то на другом свете. И на следующее после очень горячей встречи утро разбудил, растолкал меня спозаранок.
– Поехали на базар! – сипел дядька мне в ухо, изображая шепот, к которому ни грудь его, ни прокаленная, как мартен, гортань ну никак не приспособлены.
Я, конечно, знал, что поход воскресным утром на базар – святое действо для каждого южного семейства, но зачем нужен в этом коллективном походе я?
– Бери шофера и поезжайте, – ответил, перевернувшись на другой бок.
– Не, – насупился дядька. – Вставай…
Ничего не поделаешь: поднялся, собрался, превозмогая покачивание в расплавленных, после вчерашнего, мозгах. Поехали. Машину «Волгу» собирались оставить у входа на рынок, но дядька почему-то попросил и рыночного привратника (наверное, прадед Гайдара по боковой линии) уговорил-уломал, пообещав что-то на обратном пути, чтобы она проследовала на территорию базара за нами. Ну и пошли мы через арку местного продовольственного платного рая: мы с дядькой торжественно выступаем впереди – у меня за счет разжижения мозгов торжественности поменьше, у дядьки же, закаленного в подобных боях, в полном объеме – а шофер Витя поманеньку рулит на «Волге» за нами. Дядька приценивается, торгуется. Домашнее винцо мы с ним в рядах крошечными стаканчиками пробуем. И только тут я начинаю соображать, для чего дядьке Сергею понадобились на базаре мы в едином сочетании – и я, и машина. Вовсе не для того, чтобы возить-носить. Едва ли не на каждом шагу попадаются Сергею Владимировичу на базаре, на самом посещаемом районном пятаке, друзья-товарищи по столу, по вышкам (дядька не зэков сторожил, а нефть добывал) и каждому из них, прежде чем протянуть малюхастенький граненый, как бы скупо обпиленный, чтоб не «передать», стаканчик, небрежно, не глядя взятый дядькой перед этим из-под носа очередной базарной шинкарки, каждому дядька вполголоса – это все равно, что в паровозную трубу мундштук саксофона вставить – сообщает: