Зал ржал. У Серегиных девчушек от смеха слезы на ресницах повисали: они и упросили познакомить с дядей-мячиком. А кто же откажет, если за кулисы, небрежно козырнув удостоверением, зайдет с двумя детьми корреспондент «Комсомольской правды»? Кто же устоит – даже если и не мячик? А прирожденные директоры тем более.
Равиль маленький, корявенький, но руки-ноги у него скручены, спряжены не из теста, а из металлической дратвы – структура их и придавала ему эту жилявую корявость. Не исключено, что он и в самом деле сильнее своего «директора». Сергей сдружился с обоими. Пока «директор», который и впрямь был в этой паре начальником, водил его детвору по закулисью, позволяя потрогать слона за хобот и посмотреть льву в глаза, что, по его уверенью, обеспечивает женщинам красоту и власть – Серегины погодки, воодушевленные своими амбициозными ожиданиями, вперялись, через решетку, бедной анестезированной зверюге в осоловелые, желтые и увеличительно кошачьи и были страшно недовольны, когда та, по-кошачьи же, окончательно зажмуривала их и издавала ленивый престарелый храп – Сергей с Равилем все это время потихонечку выпивали. Равиль вынимал из тумбочки в своей «артистической» поллитровку, открывал, вставляя ее, как монокль или как пиратскую подзорную трубу, в глаз – что удивительно, и глаз его желтый, в крупную татарскую крапинку, чаинку – вон куда впериваться надо бы! – оставался целым, и шейка у поллитровки не страдала, не отколупывалась: из нее по-прежнему стрелять можно было. И уж конечно, ни грамма на его белоснежную манишку – в том и шарм был, что поджопник давали этакому херувимчику, сценическому пай-мальчику из самой что ни на есть расположительной семьи – не проливалось. Не пропадало втуне – все шло в стаканы, которые, уравновешенные двумя пожилыми огурцами, выставлялись все из той же весьма артистической тумбочки. Стаканы, черт возьми, действительно навырост – на третий уже не хватало!
Если б Равиль и на сцене показывал этот фокус-покус – откупоривание бутылки глазом, веком, ресницами, то оваций ему доставалось бы еще больше, чем за умелое преобразование директорского поджопника во взлет и посадку. По крайней мере, Сергей невольно зажмуривался, когда лилипут, как адмирал Нельсон, встромлял поллитровку горлышком себе в глаз и нарочито тужился, словно открытие предполагалось противолежащим органом. Зажмуривался Сергей даже не от страха пролития, чего, зная Равиля, даже предположить было невозможно, а исключительно рефлексивно, что и требуется в цирке в первую очередь.
Когда Равиль бывал в особом ударе, он сопровождал откупоривание звучным псевдонежданчиком, который просто невозможно было отличить от настоящего, всамделишного – разве что без запаха.
Представляете, какой бы оглушительный эффект имел этот трюк на посыпанной пропахшими аммиаком и миазмами опилками сцене?
Сергей, уже имевший к тому времени персональную «московскую» «Волгу», иногда развозил своих новых знакомых по домам. У Равиля не росла борода, но он обладал законной дебелой женой весьма внушительного роста. Равиль просил Сергея сопроводить его до пункта назначения, чтобы смикшировать семейную сцену, которая, как известно, крайних высот в таких случаях достигает именно в первые свои минуты. Законная обычно ждала его посреди комнаты, сидя на табурете, венский стул мог ее не выдержать, настолько дебелая. Безошибочно попав в замочную скважину, открыв дверь, Равиль, не разуваясь-раздеваясь, детскими трогательными шажками шел прямо к цели. И неизменно попадал в нее. Стянувши все-таки предварительно картуз, покаянно утыкался рыжей и вихрастой головой в арбузно упругий живот законной своей и всхлипывал. Два теплых величественных сугроба накрывали его без остатка. Похоже, Равиль изливал слезу туда, в ту безошибочно выцеленную им замочную скважину, куда обычно изливают любовь. Были его слезы настоящими или тоже эрзац, псевдо? – во всяком случае, когда оборачивался, чтобы окончательно попрощаться с Серегой, глаза его влажно блестели. Супружница же, не вставая с места, в зависимости от настроения, величаво посылала Сергею две разновидности жестов. Один, если настроение миловать, – в сторону кухни, где ударника сцены ждал ужин, другой, ежели настроение было казнить, – в сторону двери: вон!
Если в сторону входной-выходной двери, глаза у обернувшейся вслед за жениным перстом маленькой бестии блестели особенно влажно и лукаво.
Дети выросли, и Сергей потерял циркачей. К тому же, как позже выяснилось, с началом новых времен они уехали в Германию. Равиль подрабатывал там в гаштетах. Каждый посетитель мог пнуть карлика под зад – он умудрялся еще и перевернуться в воздухе, потом по-солдатски развернуться «кру-гом!» и, по-военному же приложив ладошку к виску, встать перед «обидчиком» как лист перед травой.
Иногда, если норма бывала заступлена, Равиль задирал ладонь не к виску, по-советски, а вперед и вверх:
– Хайль!
Гаштет отвечал дружным ржаньем: что с него возьмешь: лилипут, да еще и русский!
Жена теперь предпочитала ждать его не дома, а непосредственно на его рабочем месте, в гаштете: заграница как-никак. Господа хорошие и к ней подсаживались и, видимо, не с пустыми стаканами – по возвращению домой, в новую Россию, всё у них в семье перевернулось: пьет теперь жена, а Равиль в рот не берет. Летит теперь к ней после работы на постаревших своих кривеньких ножках, как к малому неразумному дитяти. Был он ее сыном, стала она теперь его неблагополучной, хотя во-он какая теперь, со стаканчиков, гора, дочерью. Бутылки, захоронки ее ищет и в унитаз сливает.
Партнер же его стал юристом, чиновником, большим человеком, в галстуке ходит. Какую маску себе приклеишь, та потом и прирастет. Собственно говоря, он, удачливый директор, и рассказал Сергею много лет спустя, как сложилась впоследствии жизнь не только у него, но и у «Малыша», как он всегда и звал Равиля.
«Малыш» – это и было всегда его сценическое имя, а не только амплуа.
Цирк на колесах – вся наша жизнь.
У Равильевского партнера глаза как глаза. А вот у Юрия Никулина, которого с течением времени довелось поближе узнать Сергею, они были как у лилипута. И роста нормального – вон на фронте даже в батальонной разведке служил – и директор, а глаза все равно как у льва в загоне. То есть – как у Равиля. Не рыкающие. Загон циркового круга – собственно, картонажная фабричка под Серегиными волгоградскими окнами и была таким кругом. Только директор там был явно не Юрий Никулин – выпадал из круга. В цирке можно быть слоном, а можно лилипутом – цвет, выражение глаз от этого не меняются.
Сергею даже в голову не приходило написать в «Комсомолку» об этой картонажной фабрике, благо что и командировки, расходов никаких не требовалось: сиди и строчи, не сходя с рабочего места. Что вы! Вокруг полно было куда более достойных тем. Прямо дуром пёрли на перьевую удочку: макни в чернильницу – и вот она, очередная поэма о кирпиче. И все равно: о чем бы ни писал Сергей из Волгограда, а заметки его всегда чуть-чуть горчили. Не был он записным комсомольским публицистом-оптимистом. Может, потому и отмечали его на редакционных летучках, стенограммы которых с опозданием, но доходили и до корпунктов на местах: дескать, в собкоровском периферийном корпусе появилось п е р о .
Окунал в чернильницу, а окуналось и на девять этажей ниже: в кружочек лилипутской картонажной фабрички. Интонация маленькой жизни, ингредиент печали, в которой, наверное уже в силу ее суженных размеров, орбит, концентрированнее, чем в большой, проступала, как пот, в лучших его материалах – возможно, Воронин способен был понять, почувствовать и это. Журналисты, разумеется, интересуется исключительно большими людьми, а вот литература, особенно большая, всходит на маленьких. Литература влекла Сергея больше, чем журналистика, даже столичная, и жизнь маленького человека всегда казалась ему загадочнее – может, потому что всегда ближе к смерти, ведь чем ближе к земле, тем ближе к смерти? – и щемящей: почти как своя собственная…