Я позволила ему отвести себя в кабинет. Там же собрались все свободные от занятий монахини. Они наперебой стали толковать о том, что Господу угодно было одарить меня свободой выбора, что Он благословил меня, вернув мне мое будущее, и считает меня безгрешной.
А меня била дрожь. Всю жизнь, сколько я себя помнила, я с нетерпением ждала этого дня — и вот на тебе! Ничего. Ни строчки. И никакого будущего.
Совсем никакого.
Мне хотелось разрыдаться, но в присутствии отца Бруссара я не могла себе этого позволить. А он уже начал объяснять, что означает это благословение Господне. Я должна служить Церкви, сказал святой отец. Так гласили правила: тот, кто не получил красное письмо, мог бесплатно учиться в самом известном католическом университете. Если же я захочу стать монахиней, добавил отец Бруссар, то он уверен, что и в этом вопросе Церковь пойдет мне навстречу.
— Мне хотелось бы играть в баскетбол, святой отец, — выдавила я наконец.
Он с пониманием кивнул:
— Тренироваться можно в любом из наших учебных заведений.
— Я имею в виду профессиональный баскетбол.
Отец Бруссар взглянул на меня как на сатанинское отродье.
— Видишь ли, дитя мое, — заговорил он уже несколько нетерпеливым тоном, — Господь подал тебе знак. Он Сам благословил тебя на служение Ему.
— Не думаю, — возразила я севшим от невыплаканных слез голосом. — Вы… вы ошибаетесь.
Затем я выскочила из его кабинета и бросилась вон, подальше от школы.
Мать, впрочем, заставила меня вернуться и отсидеть оставшиеся до выпуска дни, чтобы закончить школу как положено. Она утверждала, что я очень пожалею, если этого не сделаю.
Вот все, что я запомнила.
Остаток лета прошел как в тумане. Я оплакивала свое будущее, боясь совершить какую-то судьбоносную ошибку, и даже всерьез подумывала о католическом университете. Мать день и ночь твердила, что я должна принять решение, пока не закончился прием студентов, и в конце концов мне это надоело. Я сделала свой выбор…
Это оказался Невадский университет в Лас-Вегасе. Помню, мне хотелось оказаться как можно дальше ото всего, что имело хоть малейшее отношение к католической церкви.
Я получила стипендию и в первой же игре серьезно повредила колено. «Кара Господня», — изрек отец Бруссар, когда я приехала домой на День благодарения.
И, прости меня, Господи, я ему поверила.
Но я все равно не перевелась в католический университет. И безропотной страдалицей тоже не стала. Я не выступала против Господа и не проклинала Его. Я просто отвернулась от Него, потому что — как мне представлялось — Он первым оставил меня.
* * *
Тридцать два года спустя я стою и вглядываюсь в лица выпускников. Кто-то покраснел, кто-то выглядит испуганным, кто-то разразился слезами.
А кто-то стал белее мела, словно пережил сильнейшее потрясение.
Эти как раз мои.
Я ставлю их рядом с собой, даже не спрашивая, что они увидели в своих папках. Еще ни разу я не ошибалась в выборе — в том числе и в прошлом году, когда подзывать было просто некого.
Тогда письма обрели все. Подобное случается примерно раз в пять лет. Все выпускники получают свои красные письма, и я могу вздохнуть свободно.
Сегодня у меня трое. Не очень много, надо сказать. Однажды их было тридцать, и не прошло и пяти лет, как стало ясно почему. Идиотская маленькая война в идиотской маленькой стране, о которой раньше никто и слыхом не слыхивал. Двадцать девять выпускников погибли там в течение десяти дней. Двадцать девять…
Тридцатая была вроде меня — девчонка, не имевшая ни малейшего представления о том, почему в будущем ей не захотелось черкнуть себе ни строчки.
Каждый День писем я размышляю об этом.
Я отношусь к тому типу людей, кто обязательно написал бы себе письмо. Наверное, я была такой всегда. Мне кажется, что даже такое общение — общение с помощью расплывчатых фраз и неясных намеков — необходимо. В конце концов, кто лучше меня знает, как важно юноше или девушке открыть папку со своим именем и увидеть внутри ярко-красный конверт?
Я ни за что бы не оставила себя прошлую без весточки от себя будущей.
На самом деле я уже набросала черновик этого письма. Через две недели — в день моего пятидесятилетия — ко мне домой явится государственный служащий, чтобы договориться о дне и часе, когда он должен проследить, как я буду писать это письмо.
Я не смогу прикоснуться ни к бумаге, ни к конверту, ни к специальному перу, пока не дам согласия писать письмо под его наблюдением. Когда я закончу, служащий сам сложит мое письмо, запечатает в конверт и адресует в среднюю школу Милосердной сестры Марии в городке Шейкер-Хайтс, Огайо, тридцать два года назад.
План у меня есть. Я знаю, что писать.
Только одно по-прежнему смущает меня: почему в первый раз я не получила никакого письма? Что случилось? Что пошло не так? Быть может, я давно нахожусь в другой реальности, просто сама этого не знаю?
Выяснить это мне, естественно, не удастся.
Но я гоню от себя такие мысли. То, что когда-то я не получила письма, ровным счетом ничего не значит. По этому факту не определишь, удостоилась я Господней благодати или просто не дожила до пятидесяти. По-моему, письмо — или его отсутствие — всего лишь узаконенный властями трюк, не дающий людям вроде меня не только путешествовать по знаменательным историческим эпохам, но даже снова переживать яркие моменты собственной жизни.
Я жду конца церемонии и продолжаю изучать лица учеников. Больше никого, только эти трое. Двое парней и девушка.
Карла Нельсон. Высокая и стройная платиновая блондинка. Любит кросс и ни за что не хочет играть в баскетбол. Нам не хватало высоких, спортивных девчонок, и я много раз уговаривала ее вступить в команду, но получала отказ.
У Карлы есть и рост, и сила, и координация, но она заявила мне, что не может играть в команде. Ей нравится бегать, причем бегать в одиночестве. Карла не любит полагаться на кого-то, кроме себя.
Не сказала бы, что осуждаю ее за это.
Но сейчас, глядя на ее потерянное, заострившееся личико, я понимаю, как она надеялась на свое будущее «я». Верила, что уж саму себя она не подведет.
Никогда.
За прошедшие годы я много раз становилась свидетельницей того, как другие воспитатели пускают в ход самые общие, банальные фразы. «Ничего страшного, — говорят они. — Очевидно, твое будущее «я» считает, что ты на верном пути. Я тоже думаю, что у тебя все будет замечательно».
Когда я в первый раз присутствовала при подобной сцене, меня охватило горькое чувство. Я, впрочем, ничего никому не сказала, что, по-видимому, было с моей стороны самым разумным, хотя в мыслях своих я невольно наполняла изреченные коллегами банальности ужасным, подчас даже трагическим смыслом.
Все мы понимаем, насколько важным может быть отсутствие письма. Например, это может означать, что твоя будущая личность ненавидит тебя…
Или, чаще всего, что ты не дожил до пятидесяти.
Несколько лет спустя я проанализировала все подобные случаи. Я проверила свои гипотезы, примерив их сначала к собственной жизни, потом — к биографии одной из моих коллег: учеба, карьера, замужество, двое детей, развод, рождение первого внука. И убедилась, что многие мои догадки верны.
Например, в юности я была уверена, что в тридцать пять я только-только оставлю профессиональный спорт. На самом деле, как раз в этом возрасте меня перевели из учителей физкультуры в штатные воспитатели. Ну, и тренерская работа тоже оставалась при мне.
Отказываться я не стала.
Мне было даже интересно, что бы я написала себе, если бы в свое время пошла в большой спорт? «Так держать»? Кажется, эту мысль несет подавляющая масса писем в красных конвертах. По идее, можно написать и больше, но в конечном счете суть всегда можно выразить в этих двух словах.
Вот только мне вовсе не хотелось «держать так», да еще до самого конца. До сих пор я часто спрашиваю себя: повредила бы я свое колено, пойди я в профессиональный спорт? Сумела бы я чего-то в нем достичь? Получала бы я дорогостоящее лечение вроде нанохирургических вмешательств, которые позволили бы мне продолжать спортивную карьеру? Или, может, я вышла бы в тираж еще раньше?