На следующий день пришло письмо от Робби. Госпиталь разрастался, скорее, раздувался, уже лежали в коридорах на скамьях, и близок был час, когда больных пришлось бы класть на пол. Армия терпела большие поражения, в чем честно сознавались газеты. В газетах прибавляли, что вина за неподготовленность нации к войне падает на плечи правительства, левые требовали немедленных уступок с целью заключения мира, «если нам дорога кровь наших детей, а не бредни о национальном превосходстве и попираемой гордости», правые требовали начать мобилизацию женщин и доказать врагу, что наша армия «способна сокрушить любого врага, не дрожа за собственную шкуру, а думая о чести народа». Газеты худели, как люди, серели, как люди и умирали, как люди. Олле предлагали писать патриотическую поэму, дабы «вдохнуть новые силы в наших бойцов», кое-кто пытался убедить ее, спекулируя тем, что Роберт сейчас на фронте. Олла отказывалась и не писала вообще ничего.
Письма от «Доброжелателя» стали приходить чаще. Они были короткими и всегда говорили одно и то же — что война наверняка причиняет ей страдания, которых она не заслуживает, что она слишком хороша для этого мира, что никто не может ее защитить, и потому смерть должна явиться ей прекрасным избавлением. В одном из писем он говорил, что убил бы ее, если бы у него было достаточно мужества. Письма продолжали идти, почта работала плохо, иногда приносили письма за две-три недели сразу, а потом почтальон опять исчезал на много дней. Письма «этого полоумного», как его называла Олла, бесили ее не бессмысленным содержанием, а тем, что, стоило ей увидеть конверт в почтовом ящике, сердце ее замирало от страха и надежды. «Пишет и пишет, — горько шутила она подруге, — может, я умерла давно, сбылась мечта идиота». Подруга вдруг спохватилась и сказала, что «этак раз недельки в три» звонил какой-то человек и спрашивал Оллу, а потом, узнав, что она на дежурстве, бросал трубку. «Поди ж ты, — сказала Олла, проверяет, не дурак». Разговор этот забылся, письма «Доброжелателя» Олла стала бросать в мусорный бак, не раскрывая.
С подругой они теперь виделись мало, та вызвалась работать в какой-то сверхсекретной лаборатории, недавно открытой в подвале госпиталя. «В лаборатории и пожрать, и поспать дают, и живешь при госпитале, а не в этой поганой дыре», — говорила подруга, звала Оллу с собой. Та отказывалась. Причин было две: во-первых, письма от Робби приходили на подругин адрес. Можно было, конечно, написать ему и попросить слать все на адрес госпиталя, но письма доходили плохо, и она боялась потерять с ним связь, да и просто пропустить хоть одно его письмо. Во-вторых, зав. лабораторией, невысокий толстячок, лысый, слащавый, пытался за ней ухаживать. Задерживал в коридорах, справлялся о творчестве, говорил, что знал и любил ее стихи в мирное время, жалел, что она не пишет сейчас. Олла старалась его избегать, чуя нутром, что он не из тех, кто стал бы интересоваться женщиной с целью вести литературные споры. «Дура ты, — шутила подруга, — он сейчас царь и бог, правительство ему деньги отваливает и главную надежду в нем видит, была б за ним, как за каменной стеной.» Впрочем, все это были шутки. «Что ж вы там разрабатываете такое?» — спрашивала Олла. «А бог весть, — говорила Дея, — мое дело прежнее — бинты менять».
В одно утро, когда Олла не смогла заставить себя разлепить веки по звонку чахоточного будильника и теперь неслась в госпиталь, кое-как собрав волосы и накинув пальто поверх сероватого медсестринского халата, она услышала резкий хлопок, и левую руку обдало жаром, а потом свело мучительной болью. Олла скинула пальто с плеча и увидела, как по грубой серой ткани расходится жаркое красное пятно. Ошеломленная и оглушенная болью, Олла обернулась. Переулок в эту рань был пуст, но ей показалось, что она видела бегом свернувшего за угол человека в военной форме. Ей даже показалось, что на солнце блеснула нашивка на рукаве, — вроде офицер. Добравшись до госпиталя, она со стоном брякнулась на пол у стены в кабинете дежурного врача и постыдно заплакала. Резкий и хмурый Шабле, дежуривший с утра, дал ей полстакана водки, мгновенно ударившей Олле в голову, и перевязал руку. Пуля прошла навылет, кость задета не была, кровотечение постепенно останавливалось. «В сердце метил, косоглазый, — усмехнулся Шабле, — хахаль бывший, что ли, решил тебя пристрелить?» «Нет у меня бывших хахалей, — заплетающимся языком сказала Олла, — офицер какой-то». «Псих, видно, — сказал доктор. — или террорист-одиночка. Хотя — на фига ты сдалась террористу?» «Не знаю», — сказала Олла. «Мало мне раненых с фронта, еще медсестер лечи,» — пpoвopчaл Шабле и отпустил ее домой.
Это был первый день за много месяцев, когда Олла оказалась дома днем. Проспав до 4-х, она теперь с удивлением ходила по квартире, не узнавая ее в солнечных лучах, и в спальне подруги, увидев на полу золотой квадрат света под окном, Олла внезапно почувствовала себя прежней, веселой и миловидной женщиной на пути к лестному и легко дающемуся успеху. Она просидела на кровати почти час, глядя на медленно перемещающийся квадрат, постепенно теряющий форму квадрата и вытягивающийся в ромб. Рука сильно ныла, тело было вялым и разболтанным, и Олла позволяла себе не думать об утреннем выстреле до самого вечера, предчувствуя, что, стоит ей задуматься — и вся кошмарная жизнь последних месяцев покажется ей светлой и прекрасной по сравнению с тем, что ее ждет. Наконец, уже почти в темноте она заставила себя зажечь свет на кухне и, наклонившись над ведром, стала одной рукой рыться в мусоре. Выудив последние два письма от «Доброжелателя», она вскрыла их, брезгливо держа конверт зубами, и прочла. Предпоследнее письмо носило характер пламенного воззвания покончить с собой, а в последнем отправитель письма сообщал о принятом им решении поступиться своими принципами и своим будущим ради ее счастья. «Видимо,» — писал он, — «простительный и понятный страх мешает Олле уйти в надежнейшее убежище от всех мук этого мира, в прекрасное небытие, и потому он приносит себя в жертву и поможет ей выбраться из ловушки, в которую ее заманила безжалостная жизнь». В панике Олла побросала в чемодан кое-какие вещи и в тот же вечер переехала к тетке на другой конец города, попросив соседку проверять ее почтовый ящик и пересылать ей письма на адрес госпиталя, успев подумать, что хорошие идеи всегда приходят в голову слишком поздно. Тетке она ничего объяснять не стала, сказав лишь, что жить одной в пустой квартире ей страшно. Тетка поахала, поохала, посетовала, что «давно я тебе предлагала, но ты ж упрямая, как ишак», и выделила Олле спальню с окном на консервный завод. Олла долго мучалaсь вопросом, попросить ли тетку не трепаться лишнее об этом переселении, и под конец решила ничего не говорить. Во-первых, рассудила она, тетка все равно будет судачить с подружками и соседками, разве что прибавляя «Только это большой секрет, Вы же понимаете», что нисколько не помешает новости распространяться, а, возможно, даже поспособствует. Во-вторых, переезд успокоил Оллу. Она решила, что если этот идиот знал ее адрес и телефон, то только потому, что их ничего не стоило получить в какой-нибудь редакции. Телефонов ее тетки редакция, слава богу, не дает.
Через несколько дней в госпиталь пришло еще одно письмо. На этот раз Олла лихорадочно cхватила конверт и вскрывала его, придерживая локтем больной руки и мысленно чертыхаясь. «Этот», как его называла про себя Олла в последние дни, истерически каялся в содеянном, но жалел, как в дурном анекдоте, не о том, что стрелял, а о том, что промахнулся, «в полную противоположность своей цели, прибавив ей страданий», и уверял Оллу, что «теперь сомнения оставили его — он должен ее спасти». Он знает, что она съехала, но он найдет ее «и избавит от всего». В ужасе Олла закурила, в первый раз с выпускного вечера в школе, и побежала к Дее. Там ее прорвало. Страх, боль, чувство загнанности, сдерживаемые ею все последние дни, выплескивались в рыданиях, и Олла давилась бессвязными фразами. Подруга успокоила, повела умыться и предложила Олле найти квартиру где-нибудь на окраинах, где ее наверняка уж никто не знает, кстати или некстати напомнив, что псих знает об Oллиной работе в госпитале, «так что и отсюда тебе надо сматывать, и поскорее». Вдобавок подруга заставила Оллу отправиться в полицию. В полиции Oллино имя знали, ее окружили, забросали вопросами, и если бы не обстоятельства, она была бы счастлива тем, что война не заставила пока людей забыть ее стихи. Ей, конечно, пообещали «найти этого подонка», передать дело в город по месту отправки первых писем (последнее было послано с местного почтамта), но ясно было, что ничего сделано не будет. Полиция сейчас считалась частью пехотных войск и ждала отправки на фронт, существуя лишь номинально, так как городом правила военная комендатура. Они пошли и туда, и там тоже ее знали и встречали вежливо, и тоже многое обещали, говоря, что назначен новый начальник следственного отдела вместо раненного при бомбежке Густаса Ритта, «и теперь уж мы наведем в городе порядок». Олле стало легче.