Смерть дщерью тьмы не назову я
И, раболепною мечтой
Гробовый остов ей даруя,
Не ополчу её косой.
О дочь верховного Эфира!
О светозарная краса!
В руке твоей олива мира,
А не губящая коса.
Когда возникнут мир цветущий
Из равновесья диких сил,
В твоё храненье Всемогущий
Его устройство поручил.
И ты летаешь над твореньем,
Согласье прям его лия
И в нём прохладным дуновеньем
Смиряя буйство бытия.
Ты укрощаешь восстающий
В безумной силе ураган,
Ты, на брега свои бегущий,
Вспять возвращаешь океан.
Даёшь пределы ты растенью,
Чтоб не покрыл гигантский лес
Земли губительною тенью,
Злак не восстал бы до небес.
А человек! Святая дева!
Перед тобой с его ланит
Мгновенно сходят пятна гнева,
Жар любострастия бежит.
Дружится праведной тобою
Людей недружная судьба,
Ласкаешь тою же рукою
Ты властелина и раба.
Недоуменье, принужденье —
Условье смутных наших дней,
Ты всех загадок разрешенье,
Ты разрешенье всех цепей.
Глубокий и горький взгляд на существование природы и жизнь человека!..
«Дщерь тьмы», «согласье прям» (от старинного «пря» — спор) — архаизмами стихотворение усилено именно при его переработке, дабы сильнее показать эту древнюю могучую силу, разрешающую всё и вся на земле. Если по прошествии веков человечество ожидает последняя смерть, то потом та же участь постигнет и усмирённое «буйство бытия» на земле.
Филолог Ирина Семенко считает это стихотворение откликом на натурфилософские построения любомудров, причём откликом весьма своеобразным: «Поэт приветствует мировую гармонию и поёт ликующий гимн её организатору, но им оказывается губитель, что противоречило учению натурфилософов… У В. Ф. Одоевского, например, говорилось в неопубликованном трактате „Сущее“, что жизнь есть „добро“, а смерть — „зло“. Прекращение жизни, как единственно возможное исправление её несовершенств, частных и общих, — таков парадоксальный вывод Баратынского. И вывод этот полон скорби».
Ликующий гимн — конечно, слишком: никакого ликования в тоне стихотворения нет, он скорее будничный, как обыденна неумолимая поступь всеобщей погибели. И торжественные ноты, и патетические восклицания — сгущённая до запредельного мрака ирония, неотличимая от скорби. Возможно, Боратынский таким образом и устроил свою «прю» с любомудрами, однако вряд ли это было для него важным: он выражал свой собственный взгляд на жизнь и смерть.
По мнению И. Семенко, в поздней редакции «Смерти» Боратынский скрыто полемизирует с двумя крупнейшими поэтами XVIII века Державиным и Ломоносовым, в частности, с известной одой Державина «На смерть князя Мещерского» и «Преложением псалма 103» Ломоносова.
«<…> По-видимому, около середины 1830-х годов Баратынский подверг активной переоценке также и философские основы — в своей сущности оптимистически просветительские — русской оды XVIII века. <…>
В ужасе Державина <…> больше оптимизма, чем в отчаянном „гимне“ Баратынского. Стихи Державина и заканчиваются оптимистическим призывом пользоваться „мгновенным даром“ — жизнью.
Для Державина жизнь — бо́льшая реальность, чем смерть. В стихотворении Баратынского, наоборот, смерть действительнее жизни и восхваление её — почти гимн божеству. Но он лишён радости.
По своему содержанию, по своему жанру („гимн“), по своей интонации стихотворение Баратынского — отрицательная параллель к „Преложению псалма 103“ Ломоносова. У Ломоносова устроитель вселенной — бог.
Совершенно излишне касаться здесь вопроса об отношении Ломоносова к религии; в центре внимания Ломоносова — прекрасная целесообразность мироустройства; ей радуется его просветительская мысль. <…>
Словесные совпадения <…> не оставляют сомнений в сознательной полемической направленности стихотворения Баратынского <…>».
Однако сам по себе спор с классиками русской поэзии — не главное для поэта: ему важно как можно полнее разобраться в собственной душе и в собственных мыслях.
Незадолго до стихотворения «Смерть» Боратынский перевёл с французского элегию А. Шенье о человеческой доле на земле — а по сути создал своё стихотворение, поскольку оригинал сильно сокращён и переработан:
Под бурею судеб, унылый, часто я,
Скучая тягостной неволей бытия,
Нести ярмо моё утрачивая силу,
Гляжу с отрадою на близкую могилу,
Приветствую её, покой её люблю,
И цепи отряхнуть я сам себя молю.
Но вскоре мнимая решимость позабыта
И томной слабости душа моя открыта:
Страшна могила мне; и ближние, друзья,
Моё грядущее, и молодость моя,
И обещания в груди сокрытой музы —
Всё обольстительно скрепляет жизни узы,
И далеко ищу, как жребий мой не строг,
Я жить и чувствовать услужливый предлог.
…Услужливый предлог — многого стоит этот поразительный эпитет!..
Скрытая ирония «Смерти», касающаяся и верховных, над-мирных сил («Всемогущий», «Святая дева!»), как и жалкая участь земного человека, что цепляется за жизнь («Из А. Шенье»), конечно, никак не решала вопроса: зачем так, а не иначе устроена жизнь.
О вере и неверии
Как ни крути, а без Бога ни до порога… И Боратынский пишет, по-видимому, в том же 1829 году, по духу религиозный диалог двух любящих друг друга сердец.
Это большое стихотворение впервые вышло под заглавием «Сцена из поэмы „Вера и неверие“»; впоследствии оно печаталось под названием «Отрывок», хотя совершенно очевидно, что перед нами не часть чего-то, а законченное произведение.
Сюжет этого стихотворения почти не связан с внешним миром — но с развитием мысли, обусловленной душевными переживаниями героев.
Он — на вершине земного счастья: небо чисто и светло, и они с любимой вдвоём под густой липой, на свежем лугу, в виду свежей дубровы и весёлой реки, овеянные благоуханным ветерком, будто бы дышащим самим счастьем, — и Она, рядом с Ним, чувствует то же самое, равно наслаждается каждым мигом.
Он с умилением созерцает «красу творенья» и думает: «<…> велик Зиждитель, / Прекрасен мир!..»; в глазах его невольные слёзы благодарения… И Она — так благодарна жизни и любимому, что не знает, о чём ещё молить Создателя:
<…> Ах! об одном: не пережить
Тебя, друг милый, друг сердечный.
Одно лишь пожелание, высказанное непроизвольно, по привычке, по врождённому желанию любящих: жить вместе и умереть вместе. — Но этих обычных слов, невзначай произнесённых, хватило, чтобы гармония счастья была тут же нарушена.